Письма светланы аллилуевой к сталину. Светлана АллилуеваДочь Сталина. Последнее интервью (сборник). Дом, полный любви

Светлана Аллилуева

20 писем к другу

ПАМЯТИ МОЕЙ МАМЫ

Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней. Свободная форма писем позволила мне быть абсолютно искренней, и я считаю то, что написано - исповедью. Тогда мне не представлялось возможным даже думать об опубликовании книги. Сейчас, когда такая возможность появилась, я не стала ничего изменять в ней, хотя с тех пор прошло четыре года, и я уже теперь далеко от России. Кроме необходимой правки в процессе подготовки рукописи к печати, несущественных купюр и добавления подстрочных примечаний, книга осталась в том виде, в каком ее читали мои друзья в Москве. Мне бы хотелось сейчас, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему лично.

Светлана Аллилуева. Май, 1967 г. Локуст Валлей.

16 июля 1963 г. Как тихо здесь. Всего лишь в тридцати километрах - Москва, огнедышащий человеческий вулкан, раскаленная лава страстей, честолюбий, политики, развлечений, встреч, горя, суеты, - Всемирный Женский Конгресс, Всемирный кинофестиваль, переговоры с Китаем, новости, новости со всего мира утром, днем и вечером… Приехали венгры, по улицам расхаживают киноактеры со всего света, негритянки выбирают сувениры в ГУМ"е… Красная площадь - когда ни придешь туда - полна людей всех цветов кожи, и каждый человек принес сюда свою неповторимую судьбу, свой характер, свою душу. Москва кипит, бурлит, задыхается, и без конца жаждет нового - событий, новостей, сенсаций, и каждый хочет первым узнать последнюю новость, - каждый в Москве. Это и есть ритм современной жизни. А здесь тихо. Вечернее солнце золотит лес, траву. Этот лес - небольшой оазис между Одинцовым, Барвихой и Ромашково, - оазис, где не строят больше дач, не проводят дорог, а лес чистят, косят траву на полянках, вырубают сухостой. Здесь гуляют москвичи. «Лучший отдых в выходной день», как утверждают радио и телевидение, - это пройти с рюкзаком за плечами и с палочкой в руках от станции Одинцово до станции Усово, или до Ильинского, через наш благословенный лес, чудесными просеками, через овражки, полянки, березовые рощи. Три-четыре часа бредет москвич лесом, дышит кислородом, и - кажется ему, что он воскрес, окреп, выздоровел, отдохнул от всех забот, - и он устремляется снова в кипящую Москву, заткнув увядший букет луговых цветов на полку дачной электрички. Но потом он долго будет советовать вам, своим знакомым, провести воскресенье, гуляя в лесу, и все они пойдут тропинками как раз мимо забора, мимо дома, где живу я. А я живу в этом лесу, в этих краях, все мои тридцать семь лет. Неважно, что менялась моя жизнь и менялись эти дома - лес все тот же, и Усово на месте, и деревня Кольчуга, и холм над ней, откуда видна вся окрестность. И все те же деревеньки, где берут воду из колодцев и готовят на керосинках, где в доме за стеной мычит корова и квох чут куры, но на серых убогих крышах торчат теперь антенны телевизоров, а девчонки носят нейлоновые блузки и венгерские босоножки. Многое меняется и здесь, но все так же пахнет травой и березой лес - только сойдешь с поезда - все те же стоят знакомые мои золотые сосны, те же проселки убегают к Петровскому, к Знаменскому. Здесь моя родина. Здесь, не в городе, не в Кремле, которого не переношу, и где я прожила двадцать пять лет, - а здесь. И когда умру, пусть меня здесь в землю положат, в Ромашково, на кладбище возле станции, на горке - там просторно, все вокруг видно, поля кругом, небо… И церковь на горке, старая, хорошая - правда, она не работает и обветшала, но деревья в ограде возле нее так буйно разрослись, и так славно она стоит вся в густой зелени, и все равно продолжает служить Вечному Добру на Земле. Только там пускай меня и схоронят, в город не хочу ни за что, задыхаться там… Это я тебе говорю, несравненный мой друг, тебе - чтобы ты знал. Ты все хочешь знать про меня, все тебе интересно, - так знай и это. Ты говоришь, что тебе все интересно, что касается меня, моей жизни, всего того, что я знала и видела вокруг себя. Я думаю, что много интересного было вокруг, конечно, много. И даже не то важно, что было, - а что об этом думаешь теперь. Хочешь думать вместе со мной? Я буду писать тебе обо всем. Единственная польза разлуки - можно писать письма. Я напишу тебе все, что и как сумею, - у меня впереди пять недель разлуки с тобой, с другом, который все понимает, и который хочет все знать. Это будет одно длинное-длинное письмо к тебе. Ты найдешь здесь все, что угодно, - портреты, зарисовки, биографии, любовь, природу, события общеизвестные, выдающиеся, и маленькие, размышления, речи и суждения друзей, знакомых, - всех, кого я знала. Все это будет пестро, неупорядоченно, все будет валиться на тебя неожиданно - как это и было в жизни со мной. Не думай, ради Бога не думай, что я считаю собственную жизнь очень интересной. Напротив, для моего поколения, моя жизнь чрезвычайно однообразна и скучна. Быть может, когда я напишу все это, с плеч моих свалится, наконец, некий непосильный груз, и тогда только начнется моя жизнь… Я тайно надеюсь на это, я лелею в глубине души эту надежду. Я так устала от этого камня на спине; быть может, я столкну его, наконец, с себя. Да, поколение моих сверстников жило куда интереснее, чем я. А те, кто лет на пять-шесть постарше меня - вот самый чудесный народ; это те, кто из студенческих аудиторий ушел на Отечественную войну с горячей головой, с пылающим сердцем. Мало кто уцелел и возвратился, но те, кто возвратился, - это и есть самый цвет современности. Это наши будущие декабристы, - они еще научат нас всех, как надо жить. Они еще скажут свое слово, - я уверена в этом, - Россия так жаждет умного слова, так истосковалась по нему, - по слову и делу. Мне не угнаться за ними. У меня не было подвигов, я не действовала на сцене. Вся жизнь моя проходила за кулисами. А разве там не интересно? Там полумрак; оттуда видишь публику, рукоплескающую, разинув рот от восторга, внимающую речам, ослепленную бенгальскими огнями и декорациями; оттуда видны и актеры, играющие царей, богов, слуг, статистов; видно когда они играют, когда разговаривают между собой, как люди. За кулисами полумрак; пахнет мышами и клеем, и старой рухлядью декораций, но как там интересно наблюдать! Там проходит жизнь гримеров, суфлеров, костюмерш, которые ни на что не променяют свою жизнь и судьбу, - и уж кто как не они знают, что вся жизнь - это огромный театр, где далеко не всегда человеку достается именно та роль, для которой он предназначен. А спектакль идет, страсти кипят, герои машут мечами, поэты читают оды, венчаются цари, бутафорские замки рушатся и вырастают в мгновение ока, Ярославна плачет кукушкой на стене, летают феи и злые духи, является тень Короля, томится Гамлет, и - безмолствует Народ…

Газета «Совершенно секретно» публикует воспоминания дочери Сталина, написанные в 1965 году и ставшие основой для её скандальной книги «20 писем к другу», изданной при содействии ЦРУ в 1967 году

В 1967 году в ФРГ и в США были опубликованы мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой. «Спасибо ЦРУ – они меня вывезли, не бросили и напечатали мои «Двадцать писем к другу», – вспоминала Светлана Аллилуева, ставшая в эмиграции Ланой Питерс. ЦРУ тогда помогло издать эту книгу в качестве изящного подарка Кремлю, к 50-летию Октябрьской революции. Сегодня, спустя 50 лет после выхода «20 писем к другу», газета «Совершенно секретно» публикует дневниковые записи дочери Сталина. В отличие от популярной и многократно переизданной книги у этих записок, состоящих из 6 глав, есть одно несомненное преимущество – они не замутнены политикой и редактурой советологов из Лэнгли. В них дочь великого, мудрого и ужасного «отца народов» просто вспоминает о своей жизни и своём отце. В отдельных местах эти воспоминания Аллилуевой гораздо острее и точнее, чем её же книга, поскольку они не подвергались американской цензуре. Эти записки попали в редакцию газеты «Совершенно секретно» благодаря историку и журналисту Николаю Наду (Добрюхе). Он принёс в редакцию 17 пожелтевших от времени страниц убористого, напечатанного на машинке текста, это был так называемый самиздат середины 60-х годов прошлого века. Это первая неподцензурная исповедь Светланы Аллилуевой. Вторая исповедь всем известна – она, отредактированная и оформленная в виде писем, была издана на Западе. Впрочем, лучше об этой архивной истории расскажет сам исследователь Николай Над.

Журналист и историк Николай Над во время интервью с бывшим председателем КГБ СССР Владимиром Семичастным. Ноябрь 2000

«Может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь»

Самиздатовский экземпляр дневниковых записей Светланы Аллилуевой, сделанный на печатной машинке, достался мне благодаря многолетнему доверительному знакомству с высокопоставленными работниками госбезопасности разных поколений (в том числе и с бывшими председателями КГБ СССР). В итоге после долгих лет поисков и расспросов, когда я уже и перестал искать, в моё распоряжение чудом (в качестве услуги за услугу) попал жёлтый от времени и зачитанный местами (в прямом смысле) до дыр экземпляр самиздата с оригинала исповеди Аллилуевой, датированной августом 1965 года. Название «письма» появилось потом, через 2 года, на Западе, а тогда, в Москве, в Жуковке, Светлана представляла свои воспоминания как «одно длинное-длинное письмо».

Для начала напомню детали времени. В конце декабря 1966 года Светлане разрешили выезд в Индию, чтобы она смогла сопроводить прах своего умершего гражданского мужа Браджеша Сингха. А в начале марта 1967 года Аллилуева «выбрала Свободу», попросила политического убежища в американском посольстве в Дели. Как рукопись, на основе которой была написана книга «20 писем к другу», попала в Индию, а из Индии в США, в своё время рассказал мне бывший председатель КГБ Владимир Ефимович Семичастный (умер 12 января 2001 г. – Ред.):

– Светлана передала отпечатанную рукопись будущей книги через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ. Этот вывоз мемуарных записок Аллилуевой произошёл до её выезда в Индию, потому что, по нашим агентурным данным, ещё в Москве появилась договорённость об издании их за рубежом. И не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей её любовь к этому индусу…

Книга «20 писем к другу» начинается со слов: «Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней». А самиздатовская рукопись начинается так: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью». Да, собственно, и заканчивается она датировкой: «Жуковка, август 1965 года». Какая разница, скажете вы? Но для историка всё начинается с мелочей.

После «добивания» Сталина на ХХII съезде и выноса его тела из Мавзолея в конце 1961-го Светлана старалась не появляться в Москве, особенно в людных местах.

И даже замена фамилии отца на фамилию матери не избавила дочь от нарастающей неприязни, а порою и откровенной травли даже со стороны тех, кто совсем недавно буквально набивался к ней в лучшие друзья. Жила в основном на даче, чаще в одиночестве. Предательство, непонимание окружающих и страдания привели её в церковь. Она крестилась, стало легче, но и в Боге не нашла она желаемого спасения. И тогда вновь вернулась к воспоминаниям, рассчитывая очистить и успокоить душу откровениями на бумаге. Да, первая сильная волна такого успокоения нахлынула на неё летом 1963-го, вторая – в 1965-м. Она, прежде всего для себя, писала и переписывала, зачёркивала и добавляла свои воспоминания и размышления. И именно в эти тяжёлые дни пришла к надежде, что «может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь» . Этих слов нет в официальной книге «Двадцать писем к другу». Зато они остались на страницах самиздата, потому что измученная душа Светланы поначалу не предполагала никаких писем, решившись лишь на максимально откровенную исповедь самой себе. Мысль о публикации рукописи на Западе созрела позже, вместе с решением об эмиграции, вернее о побеге из СССР.

Исходный оригинал, дошедший до нас в самиздатовской машинописи, строится не на письмах, а на исповеди из шести частей и почти не содержит лирических отступлений, какими «20 писем» изобилуют настолько, что больше напоминают художественное произведение. Более того, есть профессиональное заключение, что книгу писала не Аллилуева, а в основном (в соответствии с разработками коллектива советологов ЦРУ) какой-то гораздо более опытный и способный литератор, сумевший, подобно актёру, талантливо вжившись в роль, проявлять себя в духе всплесков вдохновения Аллилуевой чаще, чем она сама. Но отсюда же в её воспоминаниях, изданных на Западе, множество неточностей, нестыковок и противоречий. Даже даты рождения родного брата, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и имя генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего охрану отца, в книге перепутаны. Из-за таких многосторонних вмешательств что-то в книге стало более отрицательным, а что-то на удивление, наоборот, утратило градус антисоветизма.

Всё это вроде бы и то, да не то… особенно для тех, кто знает подробности и тонкости жизни и дел Сталина. И в этом смысле самиздат заметно выигрывает, особенно там, где на место привычных (я бы сказал: официально принятых) описаний Сталина дочь (в отличие от книги) даёт доступные только ей впечатления от встреч с отцом.

Сравню хотя бы такой маленький эпизод в самиздате и в книге. В книге написано: «…отца я увидела снова лишь в августе, – когда он возвратился с Потсдамской конференции. Я помню, что в тот день, когда я была у него – пришли обычные его посетители и сказали, что американцы сбросили в Японии первую атомную бомбу… Все были заняты этим сообщением, и отец не особенно внимательно разговаривал со мной» . Как всё правильно и точно изложено, как много слов и так мало настроения!

А вот как про это же сказано в записках самой Светланой: «Я молчала и не настаивала на встрече, она плохо бы кончилась. Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Одна деталь – всего два слова: «отец нервничал» (Сталин нервничал!), эти два слова сразу создают напряжение, запоминающееся навсегда.

Или в книге есть такой малозначительный эпизод, касающийся первых часов после кончины Сталина: «В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья…»

В самиздатовском варианте дневниковых записей этот эпизод раскрывает отнюдь не малозначительные кремлёвские тайны: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья».

То есть, как мы теперь знаем, эта «сестра с кардиограммой» была медсестрой Моисеевой, которая, согласно предписаниям о процедурах 5–6 марта 1953 года, зафиксированным в «Папке черновых записей лекарственных назначений и графиков дежурств во время последней болезни И.В. Сталина», в 20 часов 45 минут ввела инъекцию глюконата кальция.

В 21 ч 48 мин она же поставила роспись, что ввела 20-процентное камфорное масло. И наконец, в 21 ч 50 мин Моисеева расписалась, что впервые за всё время лечения осуществила инъекцию адреналина Сталину, после которой он умер.

Но это уже другая история, о которой Светлана Аллилуева не могла знать тогда и так никогда и не узнала. (Смотрите документальные подтверждения этого факта в моей книге «Как убивали Сталина» .)

В общем, на мой взгляд, дневниковые записи Светланы Аллилуевой, дошедшие до нас в самиздатовском варианте, представляют несомненный интерес.

Это первая искренняя исповедь ради самоё себя. Помните? «Может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь».

Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью. Тогда я и думать не могла о её выпуске. Теперь же, когда это стало возможно, мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочёл её, считал, что я обращаюсь к нему лично

Первая страница «самиздатовских» воспоминаний дочери Сталина

I часть

Как тихо здесь. В тридцати километрах Москва. Вулкан суеты и страсти. Всемирный конгресс. Приезд китайской делегации. Новости со всего света. Красная площадь полна людей. Москва кипит и без конца жаждет новостей, каждый хочет узнать их первым.

А здесь тихо. Этот оазис тишины расположен недалеко от Одинцово. Тут не строят большие дачи, не рубят лес. Для москвичей здесь лучший отдых в выходные дни. Затем опять возвращение в кипящую Москву. Я живу здесь все свои 39 лет. Лес всё тот же, и деревеньки всё те же: еду в них готовят на керосинках, но девочки уже носят нейлоновые блузки, венгерские босоножки.

Здесь моя Родина, именно здесь, а не в Кремле, который не переношу. Когда я умру, пусть, меня похоронят тут, возле вон той церквушки, которая сохранилась, хотя и закрыта. В город я не хожу, я задыхаюсь там. Жизнь моя скучна, может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь. Всё поколение моих сверстников живёт скучновато, мы завидуем тем, кто старше нас. Тем, кто вернулся с Гражданской войны: это декабристы, которые ещё научат нас жить. А в Кремле, как в театре: публика, разинув рот, аплодисменты, там пахнет старыми кулисами, летают феи и злые духи, является тень умершего короля и безмолвствует народ.

Сегодня я хочу рассказать о марте 1953 года, о тех днях в доме отца, когда я смотрела, как он умирает.

2 МАРТА меня разыскали на уроке французского языка и сказали, что Маленков просил приехать на Ближнюю дачу. (Мы так её называли, потому что она была ближе других.) Это было что-то новое, чтобы кроме отца просил кто-то приехать к нему. Моё такси встретили Хрущёв и Булганин: «Идём в дом, там Берия и Маленков, они всё расскажут».

Это случилось ночью, отца нашли в 3 часа на ковре и перенесли на тахту, где он лежал и сейчас. В большой зале толпилось много народу, врачи были незнакомые – академик Виноградов, наблюдавший отца, сидел в тюрьме. Ставили пиявки на затылок и шею, медсестра непрерывно делала какие-то уколы, все спасали жизнь, которую нельзя было спасти. Привезли даже какую-то установку для поддержания дыхания, но ею так и не пользовались, и молодые врачи, приехавшие с ней, так и сидели с растерянным видом.

Было тихо, как в храме, никто не говорил посторонних вещей, никто не суетился. И только один человек вёл себя непристойно громко – это был Берия. На его лице отражались жестокость, честолюбие и власть: он боялся в этот момент перехитрить или недохитрить. Если отец изредка открывал глаза, то Берия первым оказывался рядом с ним, заглядывал в глаза и пытался казаться самым верным. Это был законченный образец царедворца. Когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор, и там был слышен его громкий голос, не скрывающий торжества. Многое творила эта гнида, умеющая провести отца и при этом, посмеивающаяся в кулак. Все это знали, но его дико боялись в этот момент – когда умирал отец, ни у кого в России не было больше власти, чем у этого человека.

Правая половина тела у отца была парализована, лишь несколько раз он открывал глаза, и тогда все бросались к нему…

Когда потом передо мной в Колонном зале лежало тело, отец был мне ближе, чем при жизни. Пятерых своих внуков он никогда не видел, и всё-таки они до сих пор любят его. Я не садилась там, я могла только стоять: стояла и понимала, что начинается новая эра, начинается освобождение для меня и народа. Я слушала музыку, тихую грузинскую колыбельную, смотрела в успокоившееся лицо и думала о том, что ничем при жизни не помогла этому человеку.

Кровоизлияние в мозг приводит к кислородному голоду и затем к удушью. Дыхание отца всё учащалось, лицо потемнело, губы почернели, человек медленно задыхался – агония была страшной. Перед смертью он неожиданно открыл глаза и оглядел всех. Все бросились к нему, и тут он вдруг поднял левую руку и не то указал на что-то, не то погрозил нам. В следующую минуту всё было кончено.

Все стояли, окаменев, потом члены правительства двинулись к выходу к своим машинам, поехали в город сообщить весть. Они суетились все эти дни и страшились: чем всё это кончится, но когда это произошло, у многих были искренние слёзы. Тут были Ворошилов, Каганович, Булганин, Хрущёв – все они боялись, но и уважали отца, которому нельзя было сопротивляться. Наконец все уехали, остались в зале только Булганин, Микоян и я. Мы сидели около тела, которое несколько часов должно было ещё тут лежать. Оно было на столе и покрыто ковром, на котором с отцом и случился удар, в комнате, где обычно проходили обеды. Во время обедов тут и решались дела. Горел камин (отец предпочитал и любил только его в качестве отопления). В углу стояла радиола. У отца была хорошая коллекция пластинок, русских и грузинских: сейчас эта музыка прощалась со своим хозяином.

Пришла проститься охрана и прислуга, все плакали, а я сидела как каменная. А потом к крыльцу подъехал белый автомобиль и тело увезли. Кто-то накинул на меня пальто, кто-то обнял меня за плечи. Это был Булганин, я уткнулась в грудь и разрыдалась, он тоже плакал. По длинной полутёмной галерее я прошла в столовую, где меня заставили поесть перед поездкой в Москву. В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья.

Было пять часов утра, скоро о совершившемся должны были сообщить по радио. И вот в 6 часов раздался медленный голос Левитана или кого-то другого, похожего на него, голос, сообщающий всегда что-то важное, и все поняли, что случилось. В тот день на улицах многие плакали, и мне было хорошо, что все плачут вместе со мной.

Прошло 12 лет, а в моей жизни мало что изменилось. Я, как и прежде, существую под сенью моего отца, а жизнь кругом кипит. Выросло целое поколение, для которого почти не существует СТАЛИН, как не существует и многих других, связанных с этим именем, ни хорошего, ни плохого. Это поколение принесло с собой неведомую для нас жизнь. Посмотрим, какая она будет. Людям хочется счастья, красок, языков, страстей. Хочется культуры, чтобы жизнь стала наконец европейской и для России, хочется посмотреть все страны. Жадно, скорее, сейчас. Хочется комфорта, изящной мебели и одежды. Это так естественно после стольких лет пуританства и поста, замкнутости и отгороженности от всего мира. Не мне судить всё это, даже если я против абстракционизма, но всё-таки понимаю, почему оно овладевает умами совсем не глупых людей: я знаю, что они чувствуют в современности будущее. Зачем им мешать думать, как они хотят. Ведь страшно не это, страшно невежество, не увлекающееся ничем, полагающее, что на сегодня всего достаточно и что, ежели будет в пять раз больше чугуна и в четыре раза больше яиц, то вот, собственно, и будет рай, о котором мечтает это бестолковое человечество.

ХХ век, революция всё перемешала и сдвинула со своих мест. Всё переменялось местами: богатство и бедность, знать и нищета. Но Россия осталась Россией, и жить, строить, стремиться вперёд нужно было и ей. Завоёвывать что-то новое и поспевать за остальными, а хотелось бы догонять и перегонять.

И сейчас стоит мрачный пустой дом, где раньше жил отец последние 20 лет после смерти мамы. Первоначально он был сделан славно, современно – лёгкая одноэтажная дача, расположенная среди лесов, сада и цветов. Наверху во всю крышу огромный солярий, где так нравилось гулять и бегать. Я помню, как все, кто принадлежал к нашей семье, приезжали смотреть новый дом, было весело и шумно. Была моя тётка Анна Сергеевна, мамина сестра с мужем Стахом Реденсом, был дядюшка Павлуша с женой, были Сванидзе – дядя и тётя Маруся, братья мои Яков и Василий. Но уже поблёскивало где-то в углу комнаты пенсне Лаврентия, тихонького и скромного. Он приезжал временами из Грузии припасть к стопам, и дачу новую приехал смотреть. Все, кто был близок к нашему дому, его ненавидели, начиная с Реденса и Сванидзе, знавших его ещё по работе в ЧК Грузии. Отвращение к этому человеку и смутный страх перед ним были единодушны у нас в кругу близких.

Мама ещё давно, году в 1929-м, устраивала сцены, требуя, чтобы ноги этого человека не было в нашем доме. Отец отвечал: «Приведи факты, ты меня не убеждаешь!» А она кричала: «Я не знаю, какие тебе факты, я же вижу, что он негодяй, я не сяду с ним за один стол!» – «Ну что же, убирайся вон, это мой товарищ, он хороший чекист, помог нам в Грузии предусмотреть восстание мингрельцев, я ему верю».

Сейчас дом стоит неузнаваемым, его много раз перестраивали по плану отца, должно быть, он просто не находил себе покоя: то ему не хватало солнца, то ему нужна была тенистая терраса. Если был один этаж, пристраивали другой, а если было два – один сносили. Второй этаж пристроили в 1948 году, и через год там был огромный приём в честь китайской делегации, потом он стоял без дела.

Отец всегда жил внизу, в одной комнате, она служила ему всем – на диване стелили постель, на столике стояли телефоны, большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же накрывалось поесть, если никого больше не было. Стоял буфет с посудой и медикаментами, лекарство отец выбирал сам, и единственным авторитетом в медицине был для него Виноградов, раз в два года смотревший его. Лежал большой ковёр, и был камин – единственные атрибуты роскоши, которые отец признавал и любил. В последние годы почти каждый день к нему съезжалось обедать почти всё Политбюро, обедали в общей зале, тут же принимали гостей. Я видела тут только Тито в 1946 году, но побывали все, наверное, руководители компартий: американцы, англичане, французы и т.д. В этом зале отец и лежал в 1953 году в марте, один из диванов возле стены стал его смертным одром…

С весны до осени отец проводил дни на террасах, одна была застеклённая со всех сторон, две – открытые с крышей и без крыши. Прямо в сад выходила застеклённая терраса, пристроенная в последние годы. Сад, цветы и лес кругом было любимое развлечение отца, его отдых. Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопату, но подстригал сухие ветки, это была его единственная работа в саду. Отец бродил по саду и, казалось, искал себе уютного места, искал и не находил. Ему несли туда бумаги, газеты, чай. Когда я была у него в последний раз за два месяца до смерти, то была неприятно поражена – на стенах комнат были развешены фотографии детей: мальчик на лыжах, девочка поит козлёнка молоком, дети под вишней и ещё что-то. В большом зале появилась галерея рисунков: тут были Горький, Шолохов и ещё кто-то, висела репродукция репинского ответа запорожцев султану. Отец обожал эту вещь и очень любил повторять кому угодно непристойный текст их ответа. Повыше висел портрет Ленина, не из самых удачных.

В квартире он не жил, и формула «Сталин в Кремле» выдумана неизвестно кем.

Дом в Кунцево пережил после смерти отца странное событие. На второй день после смерти отца по распоряжению Берии созвали всю прислугу и охрану и объявили, что вещи должны быть вывезены, и все покинули это помещение. Растерянные, ничего не понимающие люди, собрали вещи, посуду, книги, мебель, погрузили на грузовики, всё увезли на какие-то склады. Людей, прослуживших по десять – пятнадцать лет, вышвырнули на улицу. Офицеров охраны послали в другие города, двое застрелились в те же дни. Потом, когда расстреляли Берию, свезли обратно вещи, пригласили бывших комендантов, подавальщиц. Готовились открыть музей, но затем последовал ХХ съезд, после которого идея музея не могла прийти кому-либо в голову. Сейчас в служебных корпусах не то госпиталь, не то санаторий, дом стоит закрытый, мрачный…

Светлана на коленях у Берии, в то время ещё первого секретаря Закавказского крайкома ВКП(б)

Дом, в котором прошло моё детство, принадлежал Зубалову, нефтепромышленнику из Батуми. Отцу и Микояну хорошо было известно это имя, в 1890-е годы они устраивали на его заводах стачки. После революции Микоян с семьёй, Ворошилов, Шапошников и ещё несколько семей старых большевиков разместились в Зубалове-2, а отец с мамой в Зубалове-4 неподалёку. На даче у Микояна и сегодня всё сохранилось так, как бросили эмигрировавшие хозяева: на веранде мраморная собака, любимица хозяина, мраморные статуи, вывезенные из Италии, на стенах старинные французские гобелены, разноцветные витражи.

Наша же усадьба без конца преобразовывалась. Отец расчистил лес вокруг, половину его вырубили, стало светлее, теплее, суше. Участки были засажены фруктовыми деревьями, посадили в изобилии клубнику, малину, смородину, и мы, дети, росли в условиях маленькой помещичьей усадьбы с её деревенским бытом, собиранием грибов и ягод, своим мёдом, соленьями и маринадом, своей птицей.

Маму заботило – наше образование и воспитание. Моё детство с ней продолжалось шесть с половиной лет, но я уже читала и писала по-русски, по-немецки, рисовала, лепила, клеила, писала нотные диктанты. Возле брата находился чудесный человек, учитель Муравьёв, придумывавший интересные прогулки в лес. Попеременно с ним лето, зиму и осень с нами была воспитательница, занимавшаяся лепкой из глины, выпиливанием, раскрашиванием, рисованием и уж не знаю ещё чем.

Вся эта образовательная кухня крутилась, запущенная маминой рукой. Мамы не было возле нас дома, она работала в редакции журнала, поступала в Промышленную академию, вечно где-то заседала, а своё свободное время отдавала отцу, он был для неё целой жизнью. Я не помню ласки, она боялась меня разбаловать: меня баловал отец. Я помню свой последний при маме день рождения в феврале 1932 года, тогда мне исполнилось шесть лет. Его справляли на квартире: русские стихи, куплеты про ударников, двурушников, украинский гопак в национальных костюмах. Артём Сергеев, ныне генерал, а тогда ровесник и товарищ моего брата, стоя на четвереньках, изображал медведя. Отец тоже принимал участие в празднике, правда, он был пассивным зрителем, не любил детский гвалт.

В Зубалово у нас часто жил Николай Иванович Бухарин, которого все обожали (он наполнял весь дом животными). Бегали ежи на балконе, в банках сидели ужи, ручная лиса бегала по парку, ястреб сидел в клетке. Бухарин в сандалиях, в толстовке, в холщёвых летних брюках играл с детьми, балагурил с моей няней, учил её ездить на велосипеде и стрелять из духового ружья. С ним всем было весело. Через много лет, когда его не стало, по Кремлю, уже обезлюдевшему и пустынному, долго ещё бегала лиса Бухарина и пряталась от людей в Тайницком саду…

Взрослые часто веселись по праздникам, появлялся Будённый с лихой гармошкой, раздавались песни. Отец тоже пел, у него был слух и высокий голос, а говорил он почему-то глуховатым и низким голосом. Особенно хорошо пели Будённый и Ворошилов. Не знаю, пела ли мама, но в исключительных случаях она красиво и плавно танцевала лезгинку.

В кремлёвской квартире хозяйствовала экономка Каролина Тин, из рижских немок, милейшая старая женщина, опрятная, очень добрая.

В 1929–1933 годах появилась прислуга, до этого мама вела хозяйство сама, получала пайки и карточки. Так жила тогда вся советская верхушка – стремилась дать образование детям, нанимала гувернанток и немок от старого времени, жёны работали.

Летом родители ездили отдыхать в Сочи. В качестве развлечения отец иногда палил из двустволки в коршунов или по зайцам, попадающим ночью в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан, городки – были видами спорта, доступными отцу. Он никогда не плавал, не умел, не любил сидеть на солнце, признавал прогулки по лесу.

Несмотря на свою молодость, в 1931 году исполнилось маме 29 лет, она была всеми уважаема в доме. Она была красива, умна, деликатна и вместе с тем тверда и упорна, требовательна в том, что ей казалось непреложным. Мама с искренней любовью относилась к моему брату Яше – сыну отца от его первой жены, Екатерины Сванидзе. Яша был только на семь лет моложе своей мачехи, но тоже очень любил и уважал её. Мама дружила со всеми Сванидзе, родственниками первой, рано умершей жены отца. Её братья Алексей, Павел, сестра Анна с мужем Реденсом – все они были в нашем доме постоянно. Почти у всех у них жизнь сложилась трагически: талантливой и интересной судьбе каждого из них не суждено было состояться до конца. Революция, политика безжалостны к человеческим судьбам.

Дедушка наш, Сергей Аллилуев, был из крестьян Воронежской губернии, русский, но бабка его была цыганкой. От цыган и пошёл у всех Аллилуевых южный, несколько экзотический облик: огромные глаза, ослепительная смуглая кожа и худощавость, жажда свободы и страсть перекочеванию с места на место. Дед работал слесарем в железнодорожных мастерских Закавказья и стал членом Российской социал-демократической партии в 1896 году.

В Петербурге у него была небольшая 4-комнатная квартира, такие квартиры нашим теперешним профессорам кажутся пределом мечтаний. После революции работал в области электрификации, строил Шатурскую ГЭС, был одно время председателем Ленэнерго. Он умер в 1945 году в возрасте 79 лет. Смерть мамы сломила его, он стал замкнутым, совсем тихим. После 1932 года был арестован Реденс, а после войны, в 1948 году, попала в тюрьму и сама Анна Реденс. Слава богу, не дожив до этого дня, он умер в июне 1945 года от рака желудка. Я видела его незадолго до смерти, он был, как живые мощи, уже не мог говорить, только закрывал глаза рукой и беззвучно плакал.

Светлана с отцом и братьями Василием (слева) и Яковом (справа). Рядом со Сталиным сидит секретарь ЦК Андрей Жданов

В гробу он лежал, как индусский святой, – таким красивым было высохшее тонкое лицо, нос с горбинкой, белоснежные усы, борода. Гроб стоял в зале Музея революции, пришло много народу – старые большевики. На кладбище один из них сказал слова, которые я не совсем тогда поняла: «Он был из поколения марксистов-идеалистов».

Брак деда с бабушкой был весьма романтичен. Она сбежала к нему из дома, выкинув через окно узелок с вещами, когда ей ещё не было 14 лет. В Грузии, где она родилась и выросла, юность и любовь приходили рано. Она представляла собой странную смесь национальностей. Отец её был украинец Евгений Федоренко, но мать его была грузинкой и говорила по-грузински. Женился на немке Айхгольц из семьи колониста, она, как полагается, владела пивнушкой, чудесно стряпала, родила 9 детей, последнюю Ольгу, нашу бабушку, и водила их в протестантскую церковь. В отличие от деликатного деда, она могла разразиться криками, бранью в адрес наших поваров, комендантов, подавальщиц, считавших её блажной старухой и самодуркой. Четверо её детей родились на Кавказе, и все были южанами. Бабушка была очень хороша – настолько, что от поклонников не было отбоя. Порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с болгарином, то даже с турком. Она любила южан, утверждала, что русские мужчины – хамы.

Отец знал семью Аллилуевых ещё с конца 1890-х годов. Семейное предание говорит, что в 1903 году он, тогда ещё молодой человек, спас маму в Баку, когда ей было два года и она свалилась с набережной в море. Для матери, впечатлительной и романтичной, такая завязка имела большое значение, когда встретила его 16-летней гимназисткой, как ссыльного революционера, 38-летнего друга семьи. Дед приходил в нашу квартиру в Кремле и, бывало, подолгу сидел у меня в комнате, дожидаясь прихода отца к обеду. Бабушка была проще, примитивнее. Обычно у неё накапливался запас чисто бытовых жалоб и просьб, с которыми она обращалась в удобный момент к отцу: «Иосиф, ну подумай, нигде не могу достать уксус!» Отец хохотал, мама сердилась, и всё быстро улаживалось. После 1948 года она никак не могла понять: почему, за что попала в тюрьму её дочь Анна, писала письма отцу, давала их мне, потом забирала обратно, понимая, что это ни к чему не приведёт. Умерла она в 1951 году в возрасте 76 лет.

Её детям, всем без исключения, досталась трагическая судьба, каждому своя. Брат матери Павел был профессиональным военным, с 1920 года советский военный представитель в Германии. Временами он присылал что-нибудь: платья, духи. Отец не переносил запаха духов, считая, что от женщины должно пахнуть свежестью и чистотой, поэтому духи шли в ход подпольно. Осенью 1938 года Павел поехал в отпуск в Сочи, и когда вернулся в своё бронетанковое управление, то не нашёл с кем работать – управление как вымели метлой. Ему стало плохо с сердцем, и тут же, в кабинете, он умер, от разрыва сердца. Позже Берия, водворившийся в Москве, внушил отцу, что он был отравлен женой, и в 1948 году она была обвинена в этом наряду с прочими шпионскими делами. Получила 10 лет одиночки и вышла только после 1954 года.

Муж маминой сестры Реденс, польский большевик, после Гражданской войны был чекистом Украины, а потом Грузии, тут он впервые столкнулся с Берией, и они не понравились друг другу. Приход того в 1938 году в НКВД Москвы означал для Реденса недоброе, он был откомандирован в Алма-Ату, а вскоре вызван в Москву, и больше его не видели… В последнее время он стремился повидаться с отцом, заступаясь за людей. Отец не терпел, когда вмешивались в его оценки людей: если он переводил своего знакомого в разряд врагов, то сделать обратный перевод он был не в состоянии, и защитники сами утрачивали его доверие, становясь потенциальными врагами.

После ареста мужа Анна Сергеевна переехала с детьми в Москву, ей была оставлена та же квартира, но она перестала допускаться в наш дом. Кто-то посоветовал ей написать свои воспоминания, книга вышла в 1947 году, и вызвала страшный гнев отца. В «Правде» появилась разгромная рецензия, недопустимо грубая, безапелляционная и несправедливая. Все безумно испугались, кроме Анны Сергеевны, она даже не обратила внимания на рецензию, она знала, что это неправда, чего же ещё. Она смеялась, говорила, что будет продолжать свои воспоминания. Ей не удалось это сделать. В 1948 году, когда началась новая волна арестов, когда возвращали назад в тюрьму и ссылку тех, кто уже отбыл своё с 1937 года, эта доля не миновала и её.

Вместе с вдовой Павла, вместе с академиком Линой Штерн, Лозовским, женой Молотова Жемчужиной была арестована и она. Вернулась Анна Сергеевна в 1954 году, проведя несколько лет в одиночной тюремной больнице, вернулась шизофреничкой. С тех пор прошло много лет, немного поправилась она, прекратился бред, хотя иногда разговаривает по ночам сама с собой. Разговоры о культе личности выводят её из себя, она начинает волноваться и заговариваться. «Преувеличивают у нас всегда всё, преувеличивают, – говорит она возбуждённо, – теперь всё валят на СТАЛИНА, а Сталину тоже было сложно». Анна Реденс умерла в 1964 году уже после того, как была написана в черновике эта книга.

II часть

Странно, но отец из своих 8 внуков знал и видел только троих, моих детей и дочь Яши Гулю, вызывавшую у него неподдельную нежность. Ещё странней, что такие же чувства он питал к моему сыну, с отцом которого, евреем, отец так и не пожелал познакомиться. Во время первой встречи мальчику было около трёх лет, прехорошенький ребёнок: не то грек, не то грузин, с синими глазами в длинных ресницах. Отец приехал в Зубалово, где жил сын с матерью мужа и моя няня, уже старая и больная. Отец поиграл с ним полчасика, оббежал вокруг дома быстрой походкой и уехал. Я была на седьмом небе. Отец видел Иоську ещё раза два, последний раз месяца за четыре до смерти, когда малышу было уже семь лет. Надо думать, сын запомнил эту встречу, портрет деда стоит у него на столе. В 18 лет он кончил школу и из всех возможных профессий выбрал самую человечную – врача.

А вот моя Катя, несмотря на то, что отец любил её отца, как всех Ждановых, не вызывала у него нежных чувств, видел он её только раз, когда ей было два с половиной годика. 8 ноября 1952 года, в двадцатилетие маминой смерти, как водится, мы сидели за столом, уставленным свежими овощами, фруктами, орехами, было хорошее грузинское вино – его привозили только для отца. Он ел очень мало, что-то ковырял и отщипывал по крошкам, но стол всегда должен был быть уставлен едой. Все были довольны…

Алексей Сванидзе, брат первой жены отца, был на три года моложе моего, старый большевик «Алёша», красивый грузин, одевавшийся хорошо, даже с щёгольством, марксист с европейским образованием, после революции первый нарком иностранных дел Грузии и член ЦК. Женился на Марии Анисимовне, дочери богатых родителей, кончившей Высшие женские курсы в Петербурге, консерваторию в Грузии и певшей в Тифлисской опере. Она принадлежала к богатой еврейской семье выходцев из Испании. Сванидзе с женой приезжал к нам в Зубалово вместе с сыновьями Микояна, дочерью Гамарника, детьми Ворошилова. На теннисной площадке сходилась молодёжь и взрослые, была русская баня, куда собирались любители, в том числе и отец. У дяди Лёши были свои методы воспитания: узнав однажды, что сын, развлекаясь, сунул котёнка в горящий камин и обжёг его, дядя Лёша притащил сына к камину и сунул туда его руку…

Вскоре после ареста Реденса арестовали и Алексея с женой. Как это мог отец? Лукавый и льстивый человек, каким был Берия, нашептал, что эти люди против, что есть компрометирующие материалы, что были опасные связи, поездки за границу и тому подобное. Вот факты, материалы, икс и зэт показывали что угодно в застенках НКВД – в это отец не вникал, прошлое исчезло для него – в этом была вся неумолимость и жестокость его натуры. «А, ты меня предал, – что-то говорило в его душе, – ну, я тебя больше не знаю!» Памяти же не было, был только злобный интерес – признает ли он свои ошибки. Отец был беспощаден перед махинациями Берии – достаточно было принести протоколы с признаниями своей вины, а если не было признания, было ещё хуже. Дядя Лёша не признавал за собой никакой вины, не стал взывать к отцу с письмами о помощи и в феврале 1942 года, в возрасте 60 лет, был расстрелян. В том году была какая-то волна, когда в лагерях расстреливали приговорённых к долгому заключению. Тётя Маруся выслушала о смертном приговоре её мужа и умерла от разрыва сердца…

Из мамы делают теперь то святую, то душевнобольную, то невинно убиенную. Она не была ни тем, ни другим. Родилась в Баку, её детство прошло на Кавказе. Такими бывают гречанки, болгарки – правильный овал лица, чёрные брови, чуть вздёрнутый нос, смуглая кожа, мягкие карие глаза в прямых ресницах. В ранних письмах мамы видна весёлая добрая девчонка пятнадцати лет: «Дорогая Анна Сергеевна! Простите, что долго не отвечала, мне пришлось за десять дней подготовиться к экзаменам, так как летом я лентяйничала. Пришлось подгонять многое, особенно по алгебре и геометрии, сегодня утром ходила держать экзамен, но неизвестно ещё – выдержала или нет», – писала она в мае 1916 года.

Через год события начинают интересовать девочку: «13 марта мы гимназией ходили на похороны павших. Порядок был великолепный, хотя в течение семи часов простояли на месте. Много пели, на Марсовом поле нас поразила красота – кругом горели факелы, гремела музыка, зрелище было приподнятое. Папа, сотник, у него через плечо была повязка, а в руке белый флаг».

В феврале 1918 она пишет: «Здравствуйте, дорогие! В Питере страшная голодовка. В день дают восьмушку хлеба. Однажды совсем не дали, я даже ругала большевиков, но сейчас обещали прибавить. Я фунтов на двадцать убавилась, приходится всё перешивать, все юбки и бельё, всё валится…»

После замужества мама приехала в Москву и стала работать в секретариате у Ленина. Она была строга с нами, детьми, а отец вечно носил на руках, называл ласковыми словами. Однажды я порезала скатерть ножницами. Боже, как отшлёпала меня мама по рукам, но пришёл отец и кое-как успокоил меня, он не мог переносить детского плача. Мама была с нами очень редко, вечно загружена учёбой, службой, партийными поручениями. В 1931 году, когда ей исполнилось 30 лет, она училась в Промышленной академии, секретарём у неё был молодой Хрущёв, который после стал профессиональным партработником. Мама жаждала работы, её угнетало положение первой дамы королевства. После детей она была самой молодой в доме. Очень тягостное впечатление произвела на неё попытка Яши покончить с собой в 1929 году, он только ранил себя, но отец нашёл для себя повод для насмешек: «Ха! не попал!» – любил он поиздеваться. От матери осталось много фотографий, но чем дальше, тем она печальнее. В последние годы ей всё чаще приходило в голову: уйти от отца, он был для неё слишком грубым, резким, невнимательным. В последнее время перед смертью она была необыкновенно грустной, раздражительной, она жаловалась подругам, что всё опостылело, ничего не радует. Моё последнее свидание с ней было дня за два до смерти. Она усадила меня на свою любимую тахту и долго внушала, какой я должна быть. «Не пей вина, – говорила она, – никогда не пей вина». Это были отголоски её вечного спора с отцом, по кавказской привычке дававшего детям пить вино…

Повод сам по себе был незначительный – небольшая ссора на банкете 15-й годовщины Октября. Отец сказал ей: «Эй, ты, пей!» – она крикнула: «Я тебе не эй ты». Встала и при всех ушла вон из-за стола. Отец спал у себя в комнате. Наша экономка утром приготовила завтрак и… пошла будить маму. Трясясь от страха, она прибежала к нам в детскую и позвала няню, они пошли вместе. Мама лежала вся в крови возле своей кровати, в руке был маленький пистолет Вальтер, привезённый когда-то Павлом из Берлина. Она была уже холодной. Две женщины, изнемогая от страха, что сейчас может войти отец, положили тело на постель, привели его в порядок. Потом побежали звонить начальнику охраны Енукидзе, маминой подруге Полине Молотовой. Пришли Молотов, Ворошилов.

«Иосиф, Нади больше нет с нами», – сказали ему. Нас, детей, в неурочное время отправили гулять. Помню, как за завтраком нас повезли на дачу в Соколовку. В конце дня приехал Ворошилов, пошёл с нами гулять, пытался играть, а сам плакал. Потом в зале сегодняшнего ГУМа стоял гроб и происходило прощание. На похороны меня не взяли, ходил только Василий. Отец был потрясён случившимся, он не понимал: почему ему нанесли такой удар в спину? Он спрашивал окружающих: разве он не был внимательным? Временами на него находила тоска, он считал, что мама предала его, шла с оппозицией тех лет. Он был так разгневан, что когда пришёл на гражданскую панихиду, то оттолкнул гроб и, повернувшись, ушёл прочь, и на похороны не пошёл. Он ни разу не посетил её могилу на Новодевичьем: он считал, что мама ушла как его личный недруг. Он искал вокруг: кто же виноват(?), кто внушил ей эту мысль? Может, таким образом хотел найти важного своего врага, в те времена часто стрелялись – кончали с троцкизмом, начиналась коллективизация, партию раздирала оппозиция. Один за другим кончали с собой крупные деятели партии, совсем недавно застрелился Маяковский, в те времена люди были эмоциональны и искренни, если для них так жить было невозможно, то они стрелялись. Кто делает так теперь?

Наша детская беззаботная жизнь развалилась после того, как не стало мамы. Уже в следующем, 1933 году, приехав в наше любимое Зубалово, летом я не нашла там нашей детской площадки в лесу с качелями, робинзоновским домиком – всё было как метлой сметено, только следы песка долго ещё оставались среди леса, потом всё заросло. Ушла воспитательница, учитель брата оставался ещё года два, потом он надоел Василию тем, что иногда заставлял делать уроки, и исчез. Отец сменил квартиру, она была неудобной – помещалась вдоль этажей здания Сената и была раньше просто коридором с полутораметровыми ставнями и сводчатыми потолками. Нас, детей, он видел во время обеда. В доме постепенно не стало людей, которые знали маму, все куда-то исчезли. Теперь всё в доме было поставлено на казённый счёт, вырос штат обслуги, появились двойные штаты охраны, подавальщиц, уборщиц, все сотрудники ГПУ. В 1939 году, когда всех хватали направо и налево, какой-то услужливый кадровик раскопал, что муж моей няни, с которым она рассталась ещё до Мировой войны, служил писарем в полиции. Я, услыхав, что её собираются выгонять, подняла рёв. Отец не переносил слёз, он потребовал, чтобы няню оставили в покое.

Около отца мне запомнился генерал Власик, в 1919 году красноармеец охраны и потом очень важное лицо за кулисами. Он, возглавляя всю охрану отца, считая себя чуть ли не самым ближайшим к нему человеком и будучи глупым, грубым, малограмотным, но вельможным, дошёл до того, что диктовал деятелям искусства мысли товарища CTAЛИНА. Он был всегда на виду, позже он находился в Кунцево и руководил оттуда всеми резиденциями отца. Новая экономка, приставленная к нашей квартире в Кремле, лейтенант, а затем майор госбезопасности была поставлена Берией, которому доводилась родственницей и была его прямым выглядателем.

Светлана Аллилуева на отдыхе

С 1937 года был введён порядок: куда бы я ни шла, за мной чуть поодаль следовал чекист. Сначала эту роль выполнял желчный тощий Иван Иванович Кривенко, затем он был заменён важным толстым Волковым, терроризирующим всю мою школу. Я должна была одеваться не в раздевалке, а в закутке, около канцелярии. Вместо завтрака в общественной столовой он вручал мне персональный бутерброд, тоже в специальном углу. Потом появился милый человек Михаил Никитич Климов, топавший за мной всю войну. На первом курсе университета я сказала отцу, что мне стыдно ходить с этим хвостом, он понял ситуацию и сказал: «Чёрт с тобой, пускай, тебя убьют, я не отвечаю». Так я получила право ходить одна в театр, кино, просто на улицу. Смерть мамы опустошила отца, унесла у него последнюю веру в людей. Именно тогда и подъехал к нему Берия, пролезший с поддержкой отца в первые секретари Грузии. Оттуда путь до Москвы был уже недолог: в 1938 году он воцарился здесь и стал ежедневно бывать у отца.

Берия был хитрее, вероломнее, целеустремлённее, твёрже и, следовательно, сильнее, чем отец, он знал его слабые струны, льстил ему с чисто восточным бесстыдством. Все друзья мамы, оба брата первой жены и сестра пали первыми. Влияние этого демона на отца было сильным и неизменно эффективным. Он был прирождённым провокатором. Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя; это не было сделано, и она стала источником убийства Кирова. Был у нас в доме ещё один человек, которого мы потеряли в 1937 году. Я говорю об Орджоникидзе, он застрелился в феврале, и его смерть объявили предательством врачей. Если бы мама была жива, только она могла бы бороться с Берией.

С 1933 года вплоть до войны я жила школой. В комнатах отца находилась огромная библиотека, никто ею не пользовался, кроме меня. Стол для обеда был, конечно, накрыт на 8 персон, ходили в театр, кино – часов в 9 вечера. Я шествовала впереди процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади гуськом бронированные машины, и шагала бесчисленная охрана. Кино заканчивалось поздно, часа в 2 ночи, смотрели по 2 серии и даже больше. Иногда летом отец забирал меня к себе в Кунцево дня на три, и, если чувствовал, что я скучаю возле него, – обижался, не разговаривал и долго не звонил.

Иногда вдруг приезжал в Зубалово, в лесу на костре жарился шашлык, накрывался тут же стол, всех поили хорошим грузинским вином. Без мамы в Зубалово появились склоки между родственниками, враждующие группировки искали защиты у отца. Посылали меня, а отец сердился: «Что ты повторяешь как пустой барабан?» Летом отец уезжал обычно в Сочи или в Крым. Отец подписывался во всех письмах ко мне – «Секретаришка Сетанки-хозяйки бедняк И. Сталин». Это была игра, выдуманная им: он именовал меня хозяйкой, а самого себя и своих товарищей моими секретарями, он развлекался ею до войны. Отец мало с кем был так нежен, как со мной, ещё любил свою мать, рассказывал, как она его колотила.

Колотила она и его отца, любившего выпить и погибшего в пьяной драке, кто-то ударил его ножом. Мать мечтала увидеть моего отца священником и жалела, что он им не стал, до последних дней жизни. Она не захотела покинуть Грузию, вела скромную жизнь набожной старухи и умерла в 1937 году в возрасте 80 лет. Отец проявлял иногда по отношению ко мне какие-то причуды. Ему не нравились платья выше колен, и он не раз доводил меня до слёз придирками к моей одеж-

де: «Ходишь опять с голыми ногами». То требовал, чтобы платье было не в талию, а балахоном, то сдирал с моей головы берет: «Что за блин, не можешь завести себе шляпу получше?»

Яков Джугашвили с дочерью Галиной

III часть

Своего старшего сына Яшу отец не любил, а когда тот после неудачного самоубийства заболел, стал относиться ещё хуже. Первый брак Яши быстро распался, через год он женился на хорошенькой женщине, оставленной мужем. Уля была еврейкой, и это тоже вызывало недовольство отца. Правда, в те годы он не высказывал своей ненависти к евреям так ясно, как после войны, но и ранее он не питал к ним симпатий. Но Яша был твёрд, они были разные люди: «Отец всегда говорит тезисами», – как-то сказал мне брат.

Началась война, и его часть направили туда, где происходила полнейшая неразбериха, в Белоруссию, под Барановичи. Скоро перестали получать какие-либо известия. В конце августа я говорила с отцом из Сочи. Уля стояла рядом, не отводя глаз от моего лица. Я спросила: почему нет известий от Яши? «Случилась беда, Яша попал в плен, – сказал отец и добавил, – не говори пока ничего его жене». Уля бросилась ко мне с вопросами, но я твердила, что он сам ничего не знает. У отца родилась мысль, что это неспроста, что Яшу кто-то умышленно выдал, и не причастна ли к этому Уля. В сентябре в Москве он сказал мне: «Яшина дочка останется пока у тебя, а жена его, по-видимому, нечестный человек, надо в этом разобраться». Уля была арестована в октябре 1942 года и пробыла в тюрьме до весны 1943-го, когда выяснилось, что она не имела никакого отношения к этому несчастью, и поведение Якова в плену убедило отца, что тот не собирался сдаваться в плен.

На Москву осенью сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями – в гимнастёрке, без петлиц, худой и чёрный. Отец долго рассматривал Яшу, надеясь, что это фальшивка, но не узнать Яшу было невозможно. Спустя много лет возвратились люди, побывавшие в плену, было известно, что он вёл себя достойно и испытывал жестокое обращение. Зимой 1944 года отец вдруг сказал мне во время нашей редкой встречи: «Немцы предложили обменять Яшу на кого-либо из своих, стану я с ними торговаться, на войне как на войне». Он волновался, это было видно по его раздражённому тону, и больше он не стал говорить об этом. Потом он ещё раз вернулся к этому весной 1945 года: «Яшу расстреляли немцы, я получил письмо от бельгийского офицера, он был очевидцем». Такое же известие получил Ворошилов. Когда Яша погиб, отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал своё несправедливое отношение. Я видела недавно статью во французском журнале. Автор пишет, что отец ответил отрицательно на вопрос корреспондентов о том, находится ли в плену его сын, сделал вид, что не знает этого. Это было похоже на него. Отказаться от своих, забыть, как будто их не было. Впрочем, мы предали точно так же всех своих пленных. Позже была попытка увековечить Яшу как героя. Отец сказал мне, что Михаил Чиаурели при постановке своей марионеточной эпопеи «Падение Берлина» советовался с ним: стоит ли делать Яшу там как героя, но отец не согласился. Я думаю, он был прав. Чиаурели сделал бы из брата фальшивую куклу, как и из всех остальных – ему нужен был только сюжет для возвеличивания отца. Возможно, отцу просто не хотелось выпячивать своего родственника, всех их без исключения он считал не заслуживающими памяти.

Когда началась война, надо было уезжать из Москвы, чтобы продолжать учиться, нас собрали и отправили в Куйбышев. Поедет ли отец из Москвы, было неизвестно, на всякий случай грузили его библиотеку. В Куйбышеве нам отвели особняк на Пионерской улице, здесь был какой-то музей. Дом был наспех отремонтирован, пахло краской, а в коридорах мышами. Отец не писал, говорить с ним по телефону было очень трудно – он нервничал, сердился, отвечая, что ему некогда со мной разговаривать. Я приехала в Москву 28 октября, отец был в кремлёвском убежище, я пошла к нему. Комнаты были отделаны деревянными панелями, большой стол с приборами, как в Кунцево, точно такая же мебель, коменданты гордились тем, что скопировали Ближнюю дачу, считая, что этим угождают отцу. Пришли те же люди, что и всегда, только в военной форме. Все были возбуждены, кругом лежали и висели карты, отцу докладывали обстановку на фронтах. Наконец, он заметил меня: «Ну, как ты там?» – спросил он меня, не очень думая о своём вопросе. «Учусь, – ответила я, – там организовали специальную школу эвакуированных москвичей». Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза: «Как… специальную школу? Ах… вы, – он искал слово поприличнее, – ах вы каста проклятая, школу им отдельную подавай. Власик, подлец, это его рук дело». Он был прав: приехала столичная верхушка, привыкшая к комфортной жизни, скучающая здесь в скромных провинциальных квартирках, жившая на своих законах. Слава богу, я училась там только одну зиму и уже в июле вернулась в Москву. Я чувствовала себя страшно одинокой, может быть, возраст подходил такой: 16 лет – пора мечтаний, сомнений, испытаний, которых я раньше не знала.

В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие – в американском журнале я наткнулась на статью об отце, где, как о давно известном факте, упоминалось, что его жена покончила с собой на 9 ноября 1932 года. Я была потрясена и не верила своим глазам, рванулась к бабушке за объяснениями, она подробно рассказала, как это произошло: «Ну, кто бы мог подумать, – удручённо говорила она, – кто бы мог подумать, что она это сделает». С тех пор мне не было покоя, я думала об отце, его характере, я искала причины. Всё связанное с недавним арестом Ули теперь кажется странным, я начала думать о том, что раньше никогда не думала, хотя это и были лишь попытки сомнений.

Осенью 1941 года было подготовлено в Куйбышеве жильё и для отца – выстроили несколько дач на берегу Волги, вырыли под землёй колоссальное убежище, в бывшем здании обкома устроили такие же пустые комнаты со столами и диванами, какие были в Москве. Но он не приехал.

В Москве меня ждала неприятность. Осенью было взорвано наше Зубалово, построили новый дом, не похожий на старый – несуразный, тёмно-зелёный. Жизнь Зубалова в зиму 1942 и 1943 годов была необычной и неприятной, в дом вошёл дух пьяного разгула. К брату Василию приезжали гости – спортсмены, актёры, друзья-лётчики, постоянно устраивались обильные возлияния с девочками, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны, и вместе с тем было предельно скучно.

Вся моя жизнь была лишь отмиранием корней, - непрочных, нереальных. Я не была привязана ни к родичам по крови, ни к Москве, где родилась и прожила всю жизнь, ни ко всему тому, что меня окружало там с детства.

Мне было сорок лет. Двадцать семь из них я жила под тяжелым прессом, а следующие четырнадцать лишь постепенно освобождалась от этого пресса. Двадцать семь лет - с 1926 по 1953 - было временем, которое историки называют «периодом сталинизма» в СССР, временем единоличного деспотизма, кровавого террора, экономических трудностей, жесточайшей войны и идеологической реакции.

После 1953 года страна начала постепенно оживать и приходить в себя. Террор, казалось, канул в прошлое. Но то, что складывалось годами как экономическая, социальная и политическая система, оказалось живучим и цепким внутри партии, и в сознании порабощенных и ослепленных миллионов.

И хотя я жила на «самой вершине пирамиды», куда меньше всего достигала правда, вся моя жизнь распалась на два таких же периода, как и жизнь всей страны: до 1953 года, и после него.

Для меня процесс освобождения от духовного плена шел своими путями, не как у других. Но он шел неуклонно, и капля за каплей правда пробивалась через гранит.

«Капля долбит камень, не силой, а часто падая». Это латинское изречение мы учили наизусть еще в университете.

Иначе я не раздумывала бы сейчас, в Лакхнау, о том, что мне делать, а жила бы спокойно в Грузии, где имя отца до сих пор окружено почетом и водила бы экскурсии по музею Сталина в Гори, повествуя о «великих делах» и «достижениях»…

В семье, где я родилась и выросла, все было ненормальным и угнетающим, а самоубийство мамы было самым красноречивым символом безвыходности. Кремлевские стены вокруг, секретная полиция в доме, в школе, в кухне. Опустошенный, ожесточенный человек, отгородившийся стеной от старых коллег, от друзей, от близких, от всего мира, вместе со своими сообщниками превративший страну в тюрьму, где казнилось все живое и мыслящее; человек, вызывавший страх и ненависть у миллионов людей - это мой отец…

Если бы судьба дала мне родиться в лачуге безвестного грузинского сапожника! Как естественно и легко было бы мне, вместе с другими, ненавидеть того далекого тирана, его партию, его дела и слова. Разве не ясно - где черное, а где белое?

Но нет, я родилась его дочерью, в детстве - любимой. Моя юность прошла под знаком его неопровержимого авторитета; все учило и заставляло меня верить этому авторитету, а если было столько горя вокруг, то мне только оставалось думать, что другие были в этом виноваты. Двадцать семь лет я была свидетелем духовного разрушения собственного отца и наблюдала день за днем как его покидало все человеческое и он постепенно превращался в мрачный монумент самому себе… Но мое поколение учили думать, что этот монумент и есть воплощение всех прекрасных идеалов коммунизма, его живое олицетворение.

Нас учили коммунизму почти с пеленок - дома, в школе, в университете. Мы были сначала октябрятами, потом пионерами, потом комсомольцами. Потом нас принимали в партию. И если я не вела никакой работы в партии (как многие), а только платила взносы (как все), то все равно я обязана была голосовать за любое партийное решение, даже если оно казалось мне неверным. Ленин был нашей иконой, Маркс и Энгельс апостолами, каждое их слово - непреложной истиной. И каждое слово моего отца, письменное или устное - откровением свыше.

Коммунизм был для меня в годы юности незыблемой твердыней. Незыблемым оставался и авторитет отца, его правота во всем без исключения. Но позже я начала постепенно сомневаться в его правоте и все больше убеждаться в его необоснованной жестокости. Теории и догмы «марксизма ленинизма» блекли и увядали в моих глазах. Партия лишалась своего героического и революционного ореола правоты. А когда после 1953 года она попыталась неуклюже и беспомощно отмежеваться от своего бывшего вождя, то меня это лишь убедило в глубоком внутреннем единстве партии и «культа личности», который она поддерживала более двадцати лет.

Для меня постепенно все более очевидным становился не только деспотизм моего отца и то, что он создал систему кровавого террора, погубившую миллионы невинных жертв. Мне становилось также ясно, что вся система, сделавшая это возможным, была глубоко порочной, и что никто из соучастников не может избежать ответственности, сколько бы ни старался. И рухнула сверху донизу вся постройка, основанная на лжи.

Прозрев однажды, невозможно притворяться слепым. Этот процесс прозрения был для меня нелегким и нескорым. Он все еще идет. Мое поколение слишком мало знало историю своей страны, революции, партии, от нас долго прятали правду.

Я знала отца дома, в кругу близких, с которыми он был противоречив и переменчив. Но я долго не могла знать истории политической борьбы за единоличную власть, которую он вел в партии против бывших своих товарищей. И чем больше я ее узнавала - порой из самых неожиданных источников - тем глубже падало всякий раз мое сердце, и замирало от ужаса, и хотелось бежать без оглядки, не знаю куда… Ведь это был мой отец, и от этого правда становилась страшнее.

Официальные разоблачения «культа личности» мало что объясняли. Самый этот безграмотный термин говорил, что партия не может и не хочет сформулировать и раскрыть порочные основы всей системы, враждебной и противоположной демократии. Не политические толкования, а сама жизнь с ее неожиданными парадоксами помогала мне понять правду. И хотя моей мамы давно уже не было в живых, но я должна отдать должное, прежде всего, памяти о ней.

Только первые мои шесть с половиной лет были согреты мамой и они остались в памяти солнечным детством. Я помню маму очень красивой, плавной, пахнущей духами. Я была целиком отдана в руки няни и воспитательницы, но мамино присутствие выражалось вокруг во всем укладе нашей детской жизни. Самым главным она считала наше образование и этическое воспитание. Честность, труд, правда - были для нее важнее всего. В ней самой был заложен крепкий и острый кристалл Правды, который требует жить «не хлебом единым». Маме не было еще тридцати лет, она училась чтобы стать инженером в текстильной промышленности, ей хотелось не зависеть от ее «высокого положения», угнетавшего ее.

Мама была идеалисткой, и к революции относилась романтически, как поэты. Она поверила в лучшее будущее, которое создадут люди улучшившие, прежде всего, самих себя. Так говорили о ней ее старые приятельницы - Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Екатерина Ворошилова, Ашхен Микоян. У нее были другие подруги, гораздо более близкие ей и ее интересам, бывшие гимназические одноклассницы, но мне не пришлось с ними встретиться после ее смерти. Я знала лишь ее бывшую учительницу музыки, А. В. Пухлякову, одаренного, интересного человека. Много позже она учила музыке меня, и говорила всегда о маме, как о чуткой артистической натуре.

Бабушка, мамина мать, даже в старости оставшаяся темпераментной и несдержанной на язык, часто повторяла: «твоя мать была дурой!» Она с самого начала осуждала ее за брак с моим отцом и эта резкая «оценка» отражала обычный взгляд реалистов на романтиков и поэтов. По словам моих теток, мама была очень сдержанной, корректной и скорее меланхоличной - в отличие от бабушкиной горячности. Тетки считали, что она была слишком «строга и серьезна», слишком «дисциплинирована» для ее лет. И все, кто ее знал, единодушно говорили, что она была последнее время несчастлива, разочарована и подавлена.

Ей было только шестнадцать лет, когда мой отец показался ей героем революции. Став зрелым человеком, она поняла, что ошиблась. Ее собственные принципы столкнулись с политическим цинизмом и жестокостью моего отца. Все вокруг пошло совсем не теми путями, которые представлялись ей правильными, а отец оказался совсем не тем идеалом, который ей рисовался, - скорее наоборот…

Ее жизнь, по словам ее сестры, стала невыносимой. Однажды она уехала в Ленинград, забрав детей, чтобы не возвращаться к отцу, - но потом вернулась. Позже она хотела уехать на Украину, к сестре, и работать там. Она спорила с отцом, протестовала против репрессий, но это не помогало: она ничего не могла изменить. Когда ей был лишь тридцать один год она покончила с собой, доведенная до отчаяния глубоким разочарованием и невозможностью что либо изменить.

Это был 1932 год, страшный год голода, усилий пятилетки, насильственной коллективизации, год, когда внутри самой партии громко раздавались требования об устранении отца с поста генерального секретаря.

Перед смертью мама оставила письмо отцу, полное политических обвинений. Это письмо смогли прочесть тогда лишь самые близкие люди, оно было быстро уничтожено. Его политический характер придал бы слишком большое значение случившемуся для самой партии.

Мои тетки, возвратившиеся в 1954 году из тюрьмы, рассказывали мне об этом письме, о самоубийстве мамы. Отец уже умер, я была взрослым человеком и тетки не стали бы лгать мне после всего, перенесенного ими. Они говорили, что событие само по себе настолько потрясло всех тогда - что все растерялись и заботились лишь о том, чтобы как то скрыть случившееся. Поэтому к телу не были допущены врачи, не было медицинского заключения, в некрологе таинственно сообщалось о «неожиданной кончине в ночь на 9 е ноября». Не разрешили даже набальзамировать тело до дня похорон; в дом никого не пускали.

Антипатия, страх, ненависть к фигуре отца были столь сильны в тот год, что немедленно распространился слух об убийстве. Это казалось многим более правдоподобным, чем самоубийство молодой, здоровой женщины, на стороне которой была общая симпатия. Мне приходилось не раз слышать разнообразные версии убийства, самые противоречивые, но сводившиеся к одному: что оно было совершено руками отца.

Между тем, по словам моих теток (маминой сестры Анны Реденс и жены ее брата Евгении Аллилуевой), отец был потрясен больше всех, потому что вполне понял, что это был вызов и протест против него. Он не смог заставить себя даже пойти на похороны. Он был разбит, опустошен. Маму он считал верным, преданным другом. Ее оценки и мнения, расходившиеся с его собственными, он игнорировал и недооценивал просто потому, что его отношение к жене, к семье, всегда было «азиатским», в самом банальном смысле слова. Придя в себя от случившегося он только ожесточился. И в 1948 году не остановился перед тем, чтобы отправить теток на 10 лет в тюрьму лишь за то, что они «слишком много знали». В партии же, в поздние годы, утвердилась официальная версия, что мама была «нервнобольной», и о ней считалось неприличным упоминать. Я слышала эту версию в семье Ждановых, именно в 1948 50 годах.

Маму любили все, кто знал ее, и в числе ближайших ее друзей были Бухарин и Киров. Несомненно, что их либерализм и демократизм были ближе ее натуре, чем нетерпимость отца. Бухарин и Киров оптимистически верили, что на отца можно «влиять» в лучшую сторону. Мама утратила этот оптимизм, поэтому отчаяние и сломило ее. Она оказалась прозорливее двух опытных политиков.

Три трагических судьбы близких друг другу людей - мамы, Бухарина и Кирова глубоко и беспощадно объясняют мне систему «сталинизма». Все трое боролись против нее, каждый по своему, и в неравной борьбе погибли… Что могут разъяснить мне Хрущев, Микоян и прочие бывшие сообщники, во всем трусливо поддерживавшие отца, а после его смерти пожелавшие уйти от ответственности?!

Когда умерла мама, мне было только шесть лет, и я долго не могла знать правды. Последующее десятилетие я только наблюдала, как с корнем уничтожалось все, созданное ее руками и усилиями. Прогнали учительниц и прислугу в доме, рухнула вся система детских занятий, и как символ ее - была уничтожена даже наша детская площадка на даче. Исчезла мамина незатейливая мебель и ее безделушки. Все ее тетради и личные вещи были убраны и заперты, а ключ хранился у коменданта от МГБ. Теперь весь дом военизировался, прислугой стали платные сотрудники МГБ и возглавил ее капитан госбезопасности. Дом, каким он был при маме, перестал существовать: квартира в Кремле, наша старая дача и новая дача отца, куда он теперь переехал жить, стали называться по казенному: «объект № такой то».

Десять лет после смерти мамы прошли для меня монотонно и изолировано. Я жила в Кремле как в крепости, где единственным добрым существом возле меня оставалась моя няня. Я не могла понимать в те годы, что творилось в стране, но жестокие трагедии тех лет не миновали и нашей семьи. В 1937 году был арестован брат первой жены моего отца - старый грузинский большевик А. С. Сванидзе со своей женой Марией. Арестована была его сестра Марико. Затем был арестован муж маминой сестры - польский коммунист Станислав Реденс. Трое Сванидзе и Реденс погибли в тюрьме, а маминой сестре было запрещено навещать нас, детей. Мамин брат, Павел, умер от разрыва сердца, потрясенный арестами близких и многочисленных друзей, которых он безуспешно пытался защитить перед отцом. Его вдове запретили видеться с нами. Старики, мамины родители, фактически лишились возможности встречаться с отцом, - он не хотел расспросов о судьбе «опальных родственников», чью гибель, безусловно, кроме него самого никто не мог санкционировать.

Школьнице 12 ти - 13 ти лет невозможно было осмыслить все происходившее. Немыслимо было согласиться с тем, что «дядя Алеша», «тетя Маруся» и «дядя Стах» являются теми самыми «врагами народа», о которых твердила, даже школьникам, официальная пропаганда тех дней. Оставалось думать, что они попали в какую то общую трагическую путаницу, в которой не может разобраться «даже сам отец». Должно было пройти много лет, чтобы в моем сознании все творившееся не в одной нашей семье, а по всей стране, соединилось с именем моего отца, чтобы я смогла понять, что он сам это творил… А в те годы я не могла даже вообразить, что он способен обрекать на безвинную смерть тех людей, чья честность и порядочность были ему хорошо известны. Лишь позже, в годы юности, несколько открытий убедило меня в этом.

Мне было 16 лет, когда я узнала, что мамина смерть была самоубийством. Это было жестоким открытием для меня. Шла война, я была в Куйбышеве в ту зиму вместе с маминой сестрой и бабушкой. Начав сейчас же расспрашивать их я поняла, что мама была очень несчастлива, что у нее с отцом были разные взгляды на все - от политики до воспитания детей. Я всегда любила маму, хотя она не баловала нас. И теперь я почувствовала, что отец, очевидно, был глубоко неправ, и что это он повинен в ее смерти. Его незыблемый авторитет резко покачнулся…

Я была воспитана в беспрекословном послушании и уважении к нему. Дома, в школе, везде я слышала его имя только с эпитетами «великий», «мудрый». Я знала, что он любил меня больше моих братьев, был доволен, что я хорошо училась. Я видела его мало, он жил отдельно на своей даче, но все же после маминой смерти, вплоть до начала войны, он старался уделять мне возможно больше внимания. Я уважала его и любила, пока не выросла.

Но пришла пора «юности мятежной», когда все авторитеты подвергаются критике, и прежде всего - авторитет родителей. И я вдруг почувствовала некую абсолютную правду в облике мамы, в том, что я помнила и что говорили о ней другие, а отец этого авторитета неожиданно лишился. И дальше все только сильнее и сильнее развивалось именно в этом направлении: мама все больше вырастала в моих глазах, чем больше я узнавала о ней, а отец только терял свой ореол.

Не прошло и года, как произошел новый шок. Я была школьницей 17 ти лет, меня полюбил человек на двадцать лет старше меня, а я влюбилась в него. Этот невинный роман, состоявший из прогулок по улицам Москвы, хождения в театры и кино, из нежной привязанности двух разных, но понимавших друг друга людей, вызвал ужас окружавших меня «оперуполномоченных» и гнев отца.

Взрослый, зрелый человек понимал, что его романтическое увлечение бесперспективно. Для него это было очевидным, и он собирался уже уезжать из Москвы. Но внезапно, он был арестован, обвинен в шпионаже и выслан на 5 лет на север, а позже в лагеря еще на 5 лет. Тут не было никаких сомнений, его арестовали по приказу отца, я это узнала: инициатива исходила от него. Бессмысленный деспотизм был настолько очевиден, что я долго не могла опомниться… Спасти человека было невозможно, - отец не менял решений.

Эти два открытия, сделанные мною в течение одного года, навсегда разъединили меня с отцом, и в последующие годы разрыв только усиливался.

После войны отец почти перестал бывать в кремлевской квартире, оставаясь на своей даче, и мы стали видеться редко. Я больше не была любимой дочерью, а моя дочерняя любовь и уважение рассеивались, как туман. Но я все еще была далека от понимания «политической биографии» отца. Я отдалилась от него сначала по человечески.

Правда не доходила за ту высокую стену, которой Кремль отгорожен от остальной России. За этой стеной я росла, как растение на безводной скале, тянувшееся к свету, питавшееся откуда то из воздуха. Этой скалой был мой дом, а я тянулась в сторону, прочь от него. Школа, университет, были отдушинами, откуда шел свет и свежий воздух: там были мои друзья, а не внутри Кремля.

Всю жизнь я была счастлива с друзьями: они решительно отделяли меня от моего имени. Для них я была сверстницей, студенткой, молодой женщиной, всегда - просто человеком. Мои друзья со школьной скамьи и из университета остались со мной на всю жизнь. Я видела их в последний день перед отъездом в Индию. Книги, искусство, знания - вот что нас объединяло. У многих из них были арестованы родители и родственники, но то же самое было и в моей семье, и это не изменяло их отношения ко мне. Наверное, добрая память о моей маме помогала мне.

В 1940 году арестовали отца одной девочки в нашем классе. Она дружила со мной и принесла письмо своей матери к моему отцу, с просьбой спасти мужа. Я отдала письмо отцу вечером за обедом, когда за столом сидело много народа, и невольно все стали обсуждать его. Молотов и другие помнили этого человека, - М. М. Славуцкий был советским консулом в Маньчжурии, потом некоторое время послом СССР в Японии. Произошло невероятное чудо - его освободили и он вернулся через несколько дней домой. Но мне было строжайше запрещено брать письма подобного рода для передачи, и отец долго ругал меня за это. Однако, случай был достаточно красноречивым: судьба человека зависела от одного лишь его слова.

Иногда отец вдруг говорил мне: «Почему ты встречаешься с теми, у кого родители репрессированы?» Очевидно, ему сообщали об этом. Часто результатом его недовольства было то, что этих детей директор школы переводил из моего класса в параллельный. Но проходили годы и мы встречались опять, и отношение ко мне оставалось по прежнему дружеским.

В университете круг знакомых расширился. Я бывала часто дома у своих подруг, видела их запущенные «коммунальные» квартиры. Редко кто ходил ко мне в Кремль, да и не хотелось звать туда. Для этого надо было заказывать «пропуск» у кремлевских ворот, а мне было стыдно всех этих правил.

В университетские годы нашим «клубом» была московская Консерватория. Там я всегда встречала и своих бывших одноклассников. Музыка была одной из великих отдушин, она напоминала, что прекрасное, вечное все таки существует. Жизнь интеллигенции в послевоенные годы становилась все мрачнее, малейшие попытки мыслить самостоятельно в социальных науках, литературе, искусстве беспощадно карались. В Консерваторию люди приходили за глотком свежего, чистого воздуха.

В университете я прошла курс Исторических и социальных наук. Мы изучали марксизм всерьез, конспектировали Маркса, Энгельса, Ленина и, конечно, Сталина. От всех этих занятий я только пришла к заключению, что тот теоретический марксизм и коммунизм, который мы изучали, не имел никакого отношения к реальной жизни в СССР. Наш социализм в экономическом смысле был больше похож на государственный капитализм. В социальном же отношении это был какой то странный гибрид: бюрократически казарменный режим, где тайная полиция напоминала германское гестапо, а отсталое сельское хозяйство - деревню 19 го века. Ничего подобного не снилось Марксу. Прогресс был забыт. Советская Россия порвала со всем революционным, что было в ее истории и встала на привычные рельсы великодержавного империализма, заменив при этом либеральные свободы начала 20 го века террором Ивана Грозного…

Я не дружила с молодежью «своего» кремлевского круга, хотя, конечно, знала многих. Здесь тоже общим стремлением было вырваться из Кремля, и у всех друзья были по ту сторону кремлевской стены - это было не исключением, а скорее правилом.

Меня тянуло к людям мягким, добрым, интеллигентным. Так получалось, независимо от моего выбора, что этими милыми людьми, тепло относившимися ко мне - часто оказывались евреи, в школе и в университете. Мы дружили и любили друг друга; они были талантливы и сердечны. Отец негодовал на это и говорил о моем первом муже: «Тебе его подбросили сионисты». Переубедить его было невозможно.

В послевоенные годы антисемитизм стал воинствующей официальной идеологией, хотя это всячески скрывалось. Но везде было известно, что при наборе студентов и в приеме на работу предпочтение оказывалось русским, а для евреев была, по существу, восстановлена процентная норма. Это было воскрешением великодержавного шовинизма царской России, где отношение к евреям всегда было водоразделом между либеральной интеллигенцией и реакционной бюрократией. В Советском Союзе лишь в первое десятилетие после революции антисемитизм был забыт. Но с высылкой Троцкого, с уничтожением в годы «чисток» старых партийцев, многие из которых были евреями, антисемитизм возродился «на новой основе» прежде всего в партии. Отец во многом не только поддерживал его, но и насаждал сам. В Советской России, где антисемитизм имел давние корни в мещанстве и бюрократии, он распространялся вширь и вглубь с быстротой чумы.

В 1948 году, случайно, я оказалась почти свидетелем преднамеренного убийства. Это были мрачные дни партийной кампании против, так называемых «космополитов» в искусстве, обрушившейся на малейшие намеки западного влияния. Как бывало уже не раз, это был лишь повод, чтобы свести счеты с неугодными людьми, а на этот раз «борьба» носила характер открытого антисемитизма.

Атмосфера в Москве в те дни была тяжкой, снова начались аресты. В Москве был закрыт Государственный Еврейский Театр, директором которого был С. Михоэлс. Театр объявили «рассадником космополитизма». Михоэлс был известный актер и популярный общественный деятель. Я слышала его выступление во время войны, когда он только что вернулся из поездки в Англию и в США, куда он ездил как председатель Еврейского Антифашистского Комитета. Он привез тогда подарок отцу от американских скорняков, шубу - на изнанке каждой шкурки стояли их подписи. (Шубу я не видела, она хранилась где то вместе со всеми подарками, но слышала об этом от секретаря отца Поскребышева).

В одну из, тогда уже редких, встреч с отцом у него на даче, я вошла в комнату, когда он говорил с кем то по телефону. Я ждала. Ему что то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал: «Ну, автомобильная катастрофа». Я отлично помню эту интонацию - это был не вопрос, а утверждение, ответ. Он не спрашивал, а предлагал это: автомобильную катастрофу. Окончив разговор, он поздоровался со мной, и через некоторое время сказал: «В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс». Но когда на следующий день я пришла на занятия в университет, то студентка, отец которой долго работал в Еврейском Театре, плача рассказывала, как злодейски был убит вчера в Белоруссии Михоэлс, ехавший на машине. Газеты же сообщили об «автомобильной катастрофе»…

Он был убит, и никакой катастрофы не было. «Автомобильная катастрофа» была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении… У меня стучало в голове. Мне слишком хорошо было известно, что отцу везде мерещился «сионизм» и заговоры. Нетрудно было догадаться, почему ему «докладывали об исполнении».

Через несколько дней после этого я узнала об аресте своих теток. Две пожилых женщины не имели никакого отношения к политике. Но я знала, что отец был раздражен мемуарами Анны Сергеевны Реденс и был недоволен тем, что вдова дяди Павлуши вскоре вышла замуж за инженера - еврея. Его арестовали вместе с ней. «Знали много, и болтали много, а это на руку врагам», - так объяснял отец мне причину их ареста.

Он был озлоблен на весь мир и никому больше не верил. «У тебя тоже бывают антисоветские высказывания», - сказал он мне тогда совершенно серьезно. С ним стало невозможно разговаривать; я стала избегать встреч с ним, да и он к ним не стремился. Последние годы мы виделись раз в несколько месяцев, или реже. У меня не осталось никакой привязанности к отцу, и после каждой встречи я торопилась уехать. Летом, 1952 года, я окончательно переехала из Кремля вместе с детьми в городскую квартиру, где мои дети ждали меня сейчас.

Зимой 1952 53 годов, мрак сгустился до предела. Уже были арестованы, по обвинению в «сионистском заговоре», жена Молотова Полина, бывший замминистра иностранных дел С. Лозовский, академик Лина Штерн и многие другие. Состряпали «дело врачей», которые тоже, якобы, состояли в заговоре против правительства. Жена секретаря комсомола Н. А. Михайлова сказала мне тогда: «Я бы всех евреев выслала вон из Москвы!» Очевидно, ее муж думал так же. Это было тогда официальным настроением, и источник его был, как я могла догадаться, на самом верху. Однако, на 19 съезде партии, состоявшемся в октябре 1952 года, продолжали говорить об интернационализме…

Ко всему безумию добавлялось еще бряцание оружием. Из за пустякового повода посол США Джордж Кенан был выслан из Москвы. Один полковник, артиллерист, товарищ моих братьев, доверительно сказал мне в те дни: «Эх, сейчас бы самое время начать, чтобы отвоеваться, - пока жив твой отец. Сейчас мы непобедимы!» Об этом жутко было подумать всерьез, но очевидно, такие настроения были и в правительстве. Люди боялись говорить, все затихло как перед грозой.

И тогда умер мой отец. Молния ударила в самую вершину горы и раскаты грома прокатились по всей земле, предвещая теплые ливни и голубое, чистое небо… Все так ждало этого чистого безоблачного неба без нависших над головой свинцовых туч. Всем стало легче дышать, говорить, думать, ходить по улицам. В том числе - и мне.

Я провела три дня у постели умиравшего отца и видела его смерть. Мне было больно и страшно, потому что это был мой отец. Но я чувствовала и знала, что вслед за этой смертью наступит освобождение, и понимала, что оно будет освобождением и для меня.

Мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», казалось бы, изучены от и до. Но совсем недавно исследователь мировой политической истории Николай Над сумел отыскать экземпляр подлинных записок Аллилуевой. Укол, который мог вызвать смерть Сталина, причастность Берии к смерти Кирова, неожиданные эмоции «вождя народов» - упоминания об этом были вычеркнуты из итоговой версии воспоминаний.

Полвека назад случился большой международный скандал. На западе опубликовали воспоминания дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», содержащие немало компромата на советский режим.

Книга была подготовлена и издана сбежавшей из СССР «кремлевской принцессой» при самой активной помощи ЦРУ. В итоге американские «спец-литераторы» многие фрагменты убрали, сочинив взамен другие, так что первоначальный текст, разбивка на главы оказались в значительной степени искажены.

– Как вам удалось найти этот раритет?

– Такая удача стала возможна в том числе и благодаря знакомству с высокопоставленными работниками Госбезопасности разных поколений. После долгих лет поисков в мое распоряжение попал чудом сохранившийся с середины 1960-х пожелтевший от времени и зачитанный местами до дыр – в прямом смысле, – машинописный экземпляр, перепечатанный с оригинала подлинных мемуаров Светланы Аллилуевой, законченных ею в 1965-м. До официального издания книги, оформленной в виде двадцати «писем», оставалось еще около двух лет, а это так называемый самиздат: рукопись нелегально размножили на машинке и распространяли «среди своих». При сравнении текстов настоящей исповеди дочери Сталина и опубликованных позднее массовым тиражом «Двадцати писем...» обнаруживаются весьма существенные различия.

«Я получила от отца две пощечины»

– Почему у вас возник такой интерес к поискам подлинных воспоминаний «кремлевской принцессы»?

– Взяться за расследование «дела о сфальсифицированных мемуарах дочери Сталина» меня заставили встречи с другом детства и молодости Василия Сталина, дважды Героем Советского Союза летчиком Виталием Ивановичем Попковым. Непосредственный свидетель школьных и военных лет детей Сталина утверждал, что книга Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» – это не воспоминания, а «какая-то научно-фантастическая литература, в которой от науки одно название».

При внимательном прочтении на страницах книги можно найти много фактологических «ляпов». Например, Светлана в так называемых своих «письмах» утверждает, будто ее отец никогда не работал в саду и не копался в земле. Однако от дочери маршала Будённого я узнал, что это не так, и есть даже фото, на котором Сталин и Будённый с лопатами в руках готовят участок под грядки.

Встречаются и куда более вопиющие ошибки! В книге перевраны даты рождения родного брата Светланы, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и даже изменено отчество начальника охраны Иосифа Виссарионовича генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего безопасность «отца народов» и его семьи! – Вместо Сидоровича он стал в книге Сергеевичем.

Впрочем, можно предположить, что Аллилуева не стала исправлять столь явные ошибки специально, чтобы читатели поняли, что все это она написала под жестким давлением своих «благодетелей» из ЦРУ.

– Откуда вообще появились эти мемуары? Сама Светлана захотела их написать или ей кто-то «посоветовал»?

Редко у какой книги столь запутанная судьба! От людей, близко стоявших к ее истокам, я узнал, что в 1954 году Светлане Аллилуевой (тогда еще Сталиной), выпускнице аспирантуры Академии общественных наук и преподавательнице спецкурса для сотрудников Госбезопасности поручили (якобы с подачи Президиума ЦК КПСС) написать воспоминания об отце в преддверие открытия его музея.

Через 2 года работа была завершена, однако разоблачение культа личности, случившееся на ХХ съезде, резко изменило ситуацию. Возникла необходимость все переделать на новый лад. После знаменитого доклада Хрущёва Светлана была вынуждена вносить в текст соответствующие изменения. Но сколько дочь ни переписывала свои воспоминания об отце, они так и не стали достаточно антисталинскими, и поэтому не были в то время напечатаны в СССР.

А после добивания Сталина на ХХII съезде и выноса его тела из Мавзолея в конце 1961-го уже вообще не могло быть и речи о каких-то нормальных мемуарах. И даже замена фамилии отца на фамилию матери не избавила дочь от нарастающей неприязни, а порою и откровенной травли даже со стороны тех, кто совсем недавно буквально набивался ей в лучшие друзья.

Светлана жила в основном на даче, чаще в одиночестве. Предательство, непонимание окружающих и страдания привели ее в церковь. Но и в Боге не нашла она желаемого спасения. И тогда вновь вернулась к воспоминаниям, рассчитывая очистить и успокоить душу откровениями на бумаге. Особенно активно такая литературная работа шла у Аллилуевой летом 1963 года, в 1965-м...

В найденном экземпляре авторского текста Аллилуева прямо говорит: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью... Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочел ее, считал, что я обращаюсь к нему лично…»

Все-таки она прежде всего для себя писала и переписывала, зачеркивала и добавляла свои воспоминания и размышления. И именно в эти тяжелые дни пришла к надежде, что, «может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь». – Этих слов нет в книге «Двадцать писем к другу», зато они остались на машинописных самиздатовских страницах.

Поначалу Светлана не предполагала никаких «писем», решившись лишь на максимально откровенную исповедь самой себе. Прием с разбивкой большого текста на два десятка глав-«писем» появился потом, уже на Западе, его предложил кто-то из «новых друзей».

Оригинал же, настоящий аллилуевский текст, самиздатовскую копию с которого мне удалось достать, представляет из себя рассказ-исповедь в шести частях. По объему он раз в пять меньше книги и почти не содержит лирических отступлений, какими «Двадцать писем...» изобилуют настолько, что больше напоминают художественное произведение, нежели стремящиеся к исторической точности воспоминания на политические темы.

Текст в машинописном экземпляре заметно выигрывает по сравнению с книгой. Особенно там, где на место привычных, – я бы сказал: официально принятых, – описаний Сталина дочь (в отличие от книги) дает доступную только ей информацию об отце.

– Приведите какие-то примеры.

Вот хотя бы такой маленький эпизод, упоминаемый в машинописном варианте: «Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Здесь очень важны слова «отец нервничал». Представляете: Сталин нервничал!! Такая подробность сразу передает напряжение, то действительное состояние, в котором находилось все советское руководство, включая Сталина, перед фактом преднамеренной демонстрации Америкой своей атомной мощи неподалеку от советской границы… А в книге столь важная фраза отсутствует.

Как известно, дочь Сталина с молодого возраста увлекалась мужчинами, и на этой почве у нее возникали очень острые конфликты со всемогущим отцом, который ей прямо говорил, до чего могут довести безответственные увлечения, если она не остановится и не возьмется за ум..

В найденной исповеди Аллилуевой есть очень откровенные фрагменты воспоминаний «про это», которые отсутствуют, либо в значительной степени «выхолощены» в «Двадцати письмах...».

Особенно показательна история с известным сценаристом кино и, по совместительству, едва ли не главным преуспевающим столичным ловеласом сорокалетним Алексеем (Люсей) Каплером, которым увлеклась дочка Сталина, когда ей едва исполнилось 16 лет.

Вот что пишет в своей исповеди Светлана: «В этот день, когда я собиралась в школу, неожиданно приехал отец и быстрым шагом прошел в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня.

Я никогда еще не видела отца таким, он задыхался от гнева. «Где, где все это, где все эти письма твоего писателя? Я все знаю, все твои телефонные разговоры вот здесь, – он похлопал себя по карману, – давай сюда! Твой Каплер – английский шпион, он арестован.»

Я достала из стола все фотографии с надписями Люси, его записную книжку, наброски рассказов, новый сценарий. «Я люблю его»,– сказала я, наконец, обретая дар речи. «Любишь!» – выкрикнул отец с невыразимой злостью, и я получила две пощечины, первые в моей жизни. «Послушайте меня, няня, до чего она дошла, идет война, а она занимается ….! (нецензурно)».

Кирова убили из-за телеграммы?

– Проливают ли обнаруженные вами «не отретушированные» мемуары Аллилуевой свет на какие-то «кремлевские тайны», события, связанные с самим Иосифом Виссарионовичем с его ближайшим окружением?

– Обратим внимание на фрагмент воспоминаний из самиздатовского экземпляра относящихся к первым часам после кончины Сталина: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся ее семья...»

Малозначительный, на первый взгляд, эпизод, но тем не менее, он был заметно изменен в книге: «В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья…»

Обратите внимание: про уколы уже ни слова! Более того, медсестру, делавшую ночью инъекции, заменили на сестру, проявлявшую в ванной комнате фотопленку кардиограммы. И это не просто так. Для этого была очень серьезная причина!

– Какая принципиальная разница: плакала сестра, делавшая уколы или проявлявшая пленку?

– Этот эпизод основательно изменен в книге потому, что он касается не просто какой-то медсестры, а именно медсестры Моисеевой! Той самой – сделавшей укол, после которого Сталин тут же умер! И Моисеева, осознав, что это ее рук дело, потом рыдала так, как будто умерла вся ее семья.

Мне в свое время удалось получить доступ к медицинскому архиву Сталина, который потом опять засекретили. Там обнаружился, в частности, очень интересный документ, касающийся как раз медсестер и последних уколов.

В «Папке черновых записей лекарственных назначений и графиков дежурств во время последней болезни И. В. Сталина» есть предписание о процедурах на 5-6 марта 1953 года. Выполнять их должны были медсестры Панина, Васина, Демидова, Моисеева. И последние, как говорится, роковые уколы пришлось делать именно Моисеевой...

В 20 часов 45 минут она сделала инъекцию глюконада кальция, – до этого такой укол больному за все время болезни не делался ни разу! А 21.50 в регистрационном журнале расписалась, что – впервые за весь период лечения! – ввела больному дозу адреналина... После чего Сталин тут же скончался! (Как пояснили мне медики, при состоянии, которое наблюдалось у вождя в последние часы его жизни, уколы адреналина противопоказаны, так как вызывают спазмы сосудов большого круга кровообращения и чреваты летальным исходом.)

И еще одна важная тайна «высвечивается», если прочесть подлинные мемуары Аллилуевой. Речь идет об убийстве Кирова. В не отредактированном самиздатовском варианте автор прямо указывает на причастность Берии к гибели Сергея Мироновича:

«Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя, это не было сделано, и она (телеграмма – НАД) стала источником убийства Кирова.»

Логика в таком обвинении есть. Ведь еще до того, как Киров получил посты руководителя Ленинграда и секретаря ЦК ВКП(б), он возглавлял Закавказье и, судя по всему, мог что-то знать о прошлом сотрудничестве тогда высокопоставленного закавказского чекиста Берии с английской и немецкой разведками. Стало быть, Лаврентий Павлович был заинтересован в устранении Кирова! Тем более что тот со временем становился все более близким другом Сталина и реально мог стать вторым человеком в стране.

Видимо, с детства, когда она бегала вокруг стола, за которым Сталин и Киров во время обеда обсуждали разные (в том числе, наверняка, и секретные) вопросы, маленькая Светлана запомнила твердо высказанное сомнение Кирова насчет Берии. Выехав же много лет спустя на Запад, она, скорее всего, столкнулась с отказом тамошних спецслужб возвращаться к «неудобной» теме сотрудничества Берии с иностранными разведками. Поэтому обвинения в адрес этого человека из мемуаров убрали.

– Откровения дочери вождя были так опасны для тех, кто взял власть после него?

– Проиллюстрирую это на примере еще одной цитаты из исповеди Аллилуевой: «За последние два года видела отца два раза, он долго и трудно болел, но летом 1946 года впервые после 1937-го поехал на юг. Поехал на машине разбитыми дорогами. Потянулась огромная процессия, на ночевку останавливались у секретарей обкомов и райкомов. Отец хотел своими глазами видеть, как живут люди, нервничал, что они живут в землянках, что кругом одни развалины. На юг к нему приехал Хрущёв, похвалившийся арбузами и дынями в обхват, фруктами и овощами Украины. А там был голод, и крестьянки пахали на коровах...»

В книжной версии этот абзац изменен – на первый взгляд не значительно, но весьма «красноречиво»:

«...нервничал, видя, что люди живут еще в землянках, что кругом одни развалины… Приехали к нему на юг тогда некоторые, высокопоставленные теперь, товарищи с докладом, как обстоит с сельским хозяйством на Украине. Навезли эти товарищи арбузов и дынь в обхват, овощей и фруктов, и золотых снопов пшеницы – вот, какая богатая у нас Украина!»

– То есть из текста исчезло упоминание фамилии Хрущёва!

– Да! Американские авторы решили «пожалеть» пришедшего к власти нового «хозяина» СССР, с которым теперь предстояло иметь дело в делах международной политики. Таким образом, столь необходимый им тогда Хрущёв был уведен из-под критики народа. Однако даже в таком обезличенном варианте описываемый Аллилуевой факт очень ясно подсказывает, о ком идет речь. В ставке на показуху, на представление того, что будет так, словно это уже есть, – весь Хрущёв!

«Быстро прошла любовь к индусу»

– Известно, что рукопись своих мемуаров, на основе которой впоследствии появилась книга «Двадцать писем другу», Светлана Алиллуева переправила на запад, еще оставаясь жить в Союзе. Как это ей удалось?

Рукопись попала сперва в Индию, а уже оттуда – в Америку. Как стала возможной такая «политическая контрабанда» рассказывал мне Владимир Семичастный, занимавший в ту пору должность Председателя КГБ: «Светлана передала отпечатанную рукопись через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ!

Этот вывоз мемуарных записок Аллилуевой произошел до ее выезда в Индию, потому что, по нашим агентурным данным, еще в Москве появилась договоренность об издании их за рубежом.

И не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать в Индию, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве ее любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей любовь дочери Сталина к этому индусу…»

Книга Аллилуевой, подготовленная ее «кураторами» из американских спецслужб, стала, быть может, первым столь серьезным западным продуктом «холодной войны». Именно с этой книги пошла полоса ощутимых политических потерь Советской власти вплоть до ее полного поражения на идеологическом и – как следствие, на экономическом фронте. Итогом стал развал СССР.

Имя Надежды Сергеевны Аллилуевой стало известно советскому народу лишь после ее смерти. В те холодные ноябрьские дни 1932 года люди, близко знавшие эту молодую женщину, прощались с ней. Они не хотели устраивать из похорон цирк, но Сталин распорядился иначе. Похоронная процессия, прошедшая по центральным улицам Москвы, собрала многотысячную толпу. Все желали проводить в последний путь жену «отца народов». Эти похороны можно было сравнить разве что с траурными церемониями, устраивавшимися ранее по поводу смерти российских императриц.

Неожиданная смерть тридцатилетней женщины, причем первой леди государства, не могла не вызвать массу вопросов. Поскольку иностранным журналистам, находящимся в то время в Москве, не удалось получить от официальных властей интересующую информацию, зарубежная пресса запестрела сообщениями о самых различных причинах безвременной кончины жены Сталина.

Граждане СССР, также желавшие узнать, чем была вызвана эта внезапная смерть, долгое время пребывали в неведении. По Москве поползли различные слухи, согласно которым Надежда Аллилуева погибла в автокатастрофе, умерла от острого приступа аппендицита. Высказывался также ряд других предположений.

Версия Иосифа Виссарионовича Сталина оказалась совсем иной. Он официально заявил, что его жена, болевшая на протяжении нескольких недель, слишком рано встала с постели, это вызвало серьезные осложнения, следствием чего стала смерть.

Сказать, что Надежда Сергеевна тяжело болела, Сталин не мог, поскольку за несколько часов до смерти ее видели живой и здоровой на концерте в Кремле, посвященном пятнадцатой годовщине Великой Октябрьской революции. Аллилуева весело общалась с высокопоставленными государственными и партийными чиновниками и их женами.

Что же стало истинной причиной столь ранней смерти этой молодой женщины?

Существует три версии: согласно первой из них, Надежда Аллилуева покончила с собой; сторонники второй версии (это были преимущественно сотрудники ОГПУ) утверждали, что первую леди государства убил сам Сталин; по третьей версии Надежда Сергеевна была застрелена по приказу мужа. Чтобы разобраться в этом запутанной деле, необходимо вспомнить всю историю взаимоотношений генсека и его жены.

Надежда Аллилуева

Поженились они в 1919 году, Сталину тогда было 40 лет, а его молодой жене всего 17 с небольшим. Опытный мужчина, познавший вкус семейной жизни (Аллилуева была его второй женой), и юная девушка, почти ребенок… Мог ли их брак стать счастливым?

Надежда Сергеевна была, если так можно выразиться, потомственной революционеркой. Ее отец, Сергей Яковлевич, одним из первых среди российских рабочих вступил в ряды российской социал-демократической партии, он принимал активное участие в трех русских революциях и в Гражданской войне. Мать Надежды также участвовала в революционных выступлениях российских рабочих.

Девочка родилась в 1901 году в Баку, ее детские годы пришлись на кавказский период жизни семьи Аллилуевых. Здесь же в 1903 году Сергей Яковлевич познакомился с Иосифом Джугашвили.

Согласно семейному преданию, будущий диктатор спас двухлетнюю Надю, когда она, играя на бакинской набережной, упала в воду.

Через 14 лет Иосиф Сталин и Надежда Аллилуева встретились вновь, на этот раз в Петербурге. Надя в то время училась в гимназии, а тридцативосьмилетний Иосиф Виссарионович совсем недавно вернулся из Сибири.

Шестнадцатилетняя девушка была очень далека от политики. Ее больше интересовали насущные вопросы о пище и крове, нежели глобальные проблемы мировой революции.

В своем дневнике тех лет Надежда отмечала: «Уезжать из Питера мы никуда не собираемся. С провизией пока что хорошо. Яиц, молока, хлеба, мяса можно достать, хотя дорого. В общем, жить можно, хотя настроение у нас (и вообще у всех) ужасное… скучно, никуда не пойдешь».

Слухи о выступлении большевиков в последних числах октября 1917 года Надежда Сергеевна отвергала как абсолютно беспочвенные. Но революция свершилась.

В январе 1918 года вместе с прочими гимназистками Надя несколько раз посещала Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. «Довольно интересно, – записывала она в своем дневнике впечатления тех дней. – В особенности, когда говорят Троцкий или Ленин, остальные говорят очень вяло и бессодержательно».

Тем не менее Надежда, считавшая всех остальных политиков неинтересными, согласилась выйти замуж за Иосифа Сталина. Молодожены обосновались в Москве, Аллилуева поступила на работу в секретариат Ленина к Фотиевой (несколькими месяцами ранее она стала членом РКП(б)).

В 1921 году в семье появился первенец, которого назвали Василием. Надежда Сергеевна, отдававшая все силы общественной работе, не могла уделять ребенку должного внимания. Иосиф Виссарионович также был очень занят. Заботы о воспитании маленького Василия взяли на себя родители Аллилуевой, посильную помощь оказывала и прислуга.

В 1926 году родился второй ребенок. Девочку назвали Светланой. На этот раз Надежда решила самостоятельно воспитывать ребенка.

Вместе с няней, помогавшей ухаживать за дочерью, она некоторое время жила на подмосковной даче.

Однако дела требовали присутствия Аллилуевой в Москве. Примерно в то же время она начала сотрудничать с журналом «Революция и культура», приходилось часто уезжать в командировки.

Надежда Сергеевна старалась не забывать о любимой дочери: у девочки было все самое лучшее – одежда, игрушки, пища. Сын Вася также не оставался без внимания.

Надежда Аллилуева была хорошим другом для своей дочери. Даже не находясь рядом со Светланой, она давала ей дельные советы.

К сожалению, сохранилось лишь одно письмо Надежды Сергеевны к дочери с просьбой быть умной и рассудительной: «Вася мне написал, пошаливает что-то девочка. Ужасно скучно получать такие письма про девочку.

Я думала, что оставила ее большую и рассудительную, а она, оказывается, совсем маленькая и не умеет жить по-взрослому… Обязательно ответь мне, как решила жить дальше, по-серьезному или как-нибудь…»

В памяти Светланы, рано потерявшей самого дорогого человека, мать осталась «очень красивой, плавной, пахнущей духами».

Позже дочь Сталина говорила, что первые годы ее жизни были самыми счастливыми.

Этого нельзя сказать о браке Аллилуевой и Сталина. Отношения между ними с каждым годом становились все более прохладными.

Иосиф Виссарионович частенько отправлялся с ночевкой на дачу в Зубалово. Иногда один, иногда с друзьями, но чаще всего в сопровождении актрис, которых очень любили все высокопоставленные кремлевские деятели.

Некоторые современники утверждали, что еще при жизни Аллилуевой Сталин начал встречаться с сестрой Лазаря Кагановича Розой. Женщина часто бывала в кремлевских покоях вождя, а также на сталинской даче.

Надежда Сергеевна прекрасно знала о любовных похождениях мужа и сильно ревновала его. Видимо, она действительно любила этого человека, не находившего для нее иных слов, кроме «дура» и прочих грубостей.

Сталин выказывал свое недовольство и презрение самым обидным способом, а Надежда все это терпела. Неоднократно она предпринимала попытки уйти от мужа вместе с детьми, но каждый раз была вынуждена возвращаться назад.

По свидетельству некоторых очевидцев, за несколько дней до смерти Аллилуева приняла важное решение – окончательно переехать к родственникам и прекратить все отношения с мужем.

Стоит отметить, что Иосиф Виссарионович был деспотом не только по отношению к народу своей страны. Члены его семьи также испытывали на себе сильное давление, пожалуй, даже больше, чем все остальные.

Сталин любил, чтобы его решения не обсуждались и исполнялись беспрекословно, но Надежда Сергеевна была женщиной умной, с сильным характером, она умела отстаивать свое мнение. Об этом свидетельствует следующий факт.

В 1929 году Аллилуева изъявила желание начать учебу в институте. Сталин долго противился этому, все аргументы он отвергал как незначительные. На помощь женщине пришли Авель Енукидзе и Серго Орджоникидзе, вместе им удалось убедить вождя в необходимости получения Надеждой образования.

Вскоре она стала студенткой одного из московских вузов. О том, что в институте учится жена Сталина, знал лишь один директор.

С его согласия на факультет были приняты под видом студентов два тайных агента ОГПУ, обязанностью которых было обеспечение безопасности Надежды Аллилуевой.

В институт жена генсека приезжала на автомобиле. Шофер, возивший ее на занятия, останавливался за несколько кварталов до института, оставшееся расстояние Надежда преодолевала пешком. Позже, когда ей подарили новый «газик», она научилась самостоятельно водить машину.

Сталин допустил большую ошибку, позволив своей жене войти в мир рядовых граждан. Общение с сокурсниками раскрыло Надежде глаза на происходящее в стране. Раньше она знала о государственной политике лишь из газет и официальных выступлений, сообщавших о том, что в Стране Советов все благополучно.

Иосиф Виссарионович Сталин

В действительности все оказалось совсем не так: прекрасные картины жизни советских людей омрачались насильственной коллективизацией и несправедливыми высылками крестьян, массовыми репрессиями и голодом на Украине и в Поволжье.

Наивно полагая, что муж не знает о том, что творится в государстве, Аллилуева рассказала ему и Енукидзе об институтских разговорах. Сталин попытался уйти от этой темы, обвинив жену в том, что она повсюду собирает сплетни, распускаемые троцкистами. Однако, оставшись наедине, он обругал Надежду самыми нехорошими словами и пригрозил запретом посещать занятия в институте.

Вскоре после этого во всех вузах и техникумах начались свирепые чистки. Сотрудники ОГПУ и члены комиссии партийного контроля тщательно проверяли благонадежность студентов.

Сталин выполнил свою угрозу, и два месяца студенчества выпали из жизни Надежды Аллилуевой. Благодаря поддержке Енукидзе, убедившего «отца народов» в неверности его решения, она смогла закончить институт.

Учеба в вузе способствовала расширению не только круга интересов, но и круга общения. У Надежды появилось много друзей и знакомых. Одним из наиболее близких товарищей стал для нее в те годы Николай Иванович Бухарин.

Под влиянием общения с этим человеком и сокурсниками у Аллилуевой вскоре появились самостоятельные суждения, которые она открыто высказывала своему властолюбивому мужу.

Недовольство Сталина росло с каждым днем, ему нужна была послушная единомышленница, а Надежда Сергеевна стала позволять себе критические замечания в адрес партийных и государственных деятелей, проводивших в жизни под чутким руководством генсека политику партии. Стремление узнать как можно больше о жизни родного народа на данном этапе его истории заставило Надежду Сергеевну обратить особое внимание на такие проблемы государственного значения, как голод в Поволжье и на Украине, репрессивная политика властей. От нее не укрылось и дело Рютина, осмелившегося выступить против Сталина.

Политика, проводимая мужем, уже не казалась Аллилуевой правильной. Разногласия между нею и Сталиным постепенно усиливались, в конечном итоге они переросли в суровые противоречия.

«Предательство» – именно так охарактеризовал Иосиф Виссарионович поведение своей жены.

Ему казалось, что виной всему общение Надежды Сергеевны с Бухариным, однако открыто возражать против их отношений он не мог.

Лишь однажды, неслышно подойдя к гулявшим по дорожкам парка Наде и Николаю Ивановичу, Сталин обронил страшное слово «убью». Бухарин воспринял эти слова как шутку, но Надежда Сергеевна, прекрасно знавшая характер своего мужа, испугалась. Трагедия произошла вскоре после этого происшествия.

На 7 ноября 1932 года намечались широкие празднования пятнадцатой годовщины Великой Октябрьской революции. После парада, состоявшегося на Красной площади, все высокопоставленные партийные и государственные деятели с женами отправились на прием в Большой театр.

Однако одного дня для празднования такой знаменательной даты было мало. На следующий день, 8 ноября, в огромном банкетном зале состоялся еще один прием, на котором присутствовали Сталин и Аллилуева.

По свидетельству очевидцев, генсек сидел напротив своей жены и бросал в нее скатанные из хлебной мякоти шарики. Согласно другой версии, он кидал в Аллилуеву мандариновые корки.

Для Надежды Сергеевны, испытавшей такое унижение на глазах у нескольких сотен человек, праздник был безнадежно испорчен. Покинув банкетный зал, она направилась домой. Вместе с ней ушла и Полина Жемчужина, жена Молотова.

Некоторые утверждают, что в роли утешительницы выступала жена Орджоникидзе Зинаида, с которой у первой леди были дружеские отношения. Однако настоящих подруг у Аллилуевой практически не было, если не считать Александры Юлиановны Канель, главврача Кремлевской больницы.

Ночью того же дня Надежды Сергеевны не стало. Обнаружила ее бездыханное тело на полу в луже крови Каролина Васильевна Тиль, работавшая экономкой в доме генсека.

Светлана Аллилуева позже вспоминала: «Трясясь от страха, она прибежала к нам в детскую и позвала с собой няню, она ничего не могла говорить. Они пошли вместе. Мама лежала вся в крови возле своей кровати, в руке был маленький пистолет „вальтер“. Это дамское оружие за два года до страшной трагедии Надежде подарил ее брат Павел, работавший в 1930-е годы в советском торговом представительстве в Германии.

О том, был ли Сталин в ночь с 8 на 9 ноября 1932 года дома, точных сведений нет. Согласно одной версии, он уехал на дачу, Аллилуева несколько раз звонила ему туда, но он оставлял ее звонки без ответа.

По мнению сторонников второй версии, Иосиф Виссарионович находился дома, его спальня располагалась напротив комнаты супруги, поэтому не слышать выстрелов он не мог.

Молотов утверждал, что в ту страшную ночь Сталин, изрядно подкрепившийся спиртным на банкете, крепко спал в своей спальне. Его якобы расстроило известие о смерти жены, он даже плакал. Кроме того, Молотов добавлял, что Аллилуева «была в то время немного психопаткой».

Опасаясь утечки информации, Сталин лично контролировал все сообщения, поступавшие в прессу. Было важно продемонстрировать непричастность главы советского государства к произошедшему, отсюда и разговоры о том, что он был на даче и ничего не видел.

Однако из показаний одного из охранников следует обратное. В ту ночь он как раз находился на работе и задремал, когда его сон нарушил звук, похожий на стук закрывшейся двери.

Открыв глаза, мужчина увидел Сталина, выходившего из комнаты супруги. Таким образом, охранник мог услышать как звук хлопнувшей двери, так и пистолетный выстрел.

Люди, занимающиеся изучением данных по делу Аллилуевой, утверждают, что Сталин не обязательно стрелял сам. Он мог спровоцировать жену, и она покончила с собой в его присутствии.

Известно, что Надежда Аллилуева оставила предсмертное письмо, но Сталин уничтожил его сразу же после прочтения. Генсек не мог допустить, чтобы кто-то еще узнал содержание этого послания.

О том, что Аллилуева не покончила с собой, а была убита, свидетельствуют и другие факты. Так, дежуривший по Кремлевской больнице в ночь с 8 на 9 ноября 1932 года доктор Казаков, приглашенный освидетельствовать смерть первой леди, отказался подписывать составленный ранее акт о самоубийстве.

По мнению врача, выстрел производился с расстояния 3–4 м, причем погибшая не могла самостоятельно выстрелить себе в левый висок, поскольку не была левшой.

Александра Канель, приглашенная в кремлевскую квартиру Аллилуевой и Сталина 9 ноября, также отказалась подписывать медицинское заключение, согласно которому жена генсека скоропостижно скончалась от острого приступа аппендицита.

Не поставили свои подписи под этим документом и другие врачи Кремлевской больницы, в том числе доктор Левин и профессор Плетнев. Последние были арестованы во время чисток 1937 года и расстреляны.

Александру Канель отстранили от должности немного раньше, в 1935 году. Вскоре она умерла якобы от менингита. Так Сталин расправился с людьми, воспротивившимися его воле.

Есть вопросы?

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: